Яшка Бояр не торопился. Яшка был легкомысленный мальчик. Легкомысленный и забывчивый. Такие не умеют предвидеть будущего, даже если это будущее почти рядом — в конце того самого квартала, начало которого они уже опечатали своими собственными ногами.
Яшка вышел на Кирова из Базарного переулка. С этой самой минуты Яшка был обречен: он обминул садик, у него не было зелени.
Яшка не торопился, он был занят осмотром тротуара. Но тротуар был чист — ни цигарки, ни бычка: этот квартал одесситы могли без опасения предъявить покладистым севастопольцам и гонористым львовянам, которые навязали Одессе соревнование в чистоте, благоустройстве и культуре обслуживания. Третий пункт был для Яшки сплошной туман, но первые два он понимал правильно: трамвайные билеты и окурки желательно бросать в урну, пачкать стены надписями нельзя.
Однако Яшка Бояр, как сказано уже, был легкомыслен и забывчив. По этой причине он упорно стрелял бычка на тротуаре, где работает дворник-отличник, по этой же причине он из переулка вышел прямо к школе, вместо того чтобы предварительно заглянуть в Кировский садик.
Жажда правосудия сладостным, щемящим зудом изводила наши руки, и мы спешно массировали средний палец правой руки, чтобы день-два спустя Яшка Бояр не поносил нас за скудность сил.
Всю свою жизнь, вплоть до этого рокового для Яшки Бояра утра, я был убежден, что для правосудия тем больше очарования в возмездии, чем раньше жертва оповещена о нем.
Но какое же это заблуждение, какое грандиозное заблуждение! Если бы Яшка заранее знал, что ожидает его в конце квартала, разве позволил бы он себе хоть половину тех удовольствий, свидетелями которых мы стали? Разве скребся бы он ногой о ногу через каждые пять шагов? Разве разглядывал бы он так, без толку, синее, где ни единого облачка, ни единого пятнышка, небо? Разве’ мог бы он, наконец, остановиться посреди квартала только для того, чтобы сосчитать, на сколько шагов от него улетел его собственный плевок?
Нет, теперь уже абсолютно точно я знаю, что все очарование возмездия в его неожиданности: идет себе человек беззаботно, смотрит в небо, плюет под ноги, и вдруг — трах, тарарах! — возмездие.
Первым делом Яшку прижали к стене, потому что у него есть глупая привычка — уходить от наказания.
Прижатый к стене, он пытался поначалу прикрыть голову руками. Потом он поднял крик, похожий, как две капли воды, на вопли упившейся бабы с Привоза, которую дружинники волокут в участок. Но первый же ше-лабан убедил Яшку, что крик — это не из той оперы, что вообще не нужно оперы, потому что глухим она ни к чему. Тогда Яшка стал изображать нечеловеческие муки всякими кривляниями, но эти Яшкины штуки тоже были ни к чему, потому что если человек не хочет видеть, то ты хоть на глаз наступи ему, а он все равно не увидит. После третьего шелабана Яшка окончательно убедился в этом и внезапно пригнулся, чтобы проскочить у нас между ног. Но мы тут же вернули ему нормальную человеческую позу и объяснили, что четырнадцать — не всегда лучше, чем семь.
После этого Яшка больше не делал глупостей, и я могу дать честное слово, что он вел себя мужественно, как японцы в землетрясение, когда главное — не торопиться. И не волноваться, даже если земля заглатывает тебя вместе с твоим домом.
Расчет Яшка получил полный и доброкачественный. Один только раз был нарушен закон, когда Яшке достался запрещенный шелабан «с налету». Но мы никогда не медлили с восстановлением попранных законов: нарушитель, Борька Зозуля, молниеносно получил два штрафных шелабана.
Теперь Яшке нельзя было терять времени зря, теперь надо было жать вовсю: одной ногой там, другой — здесь. И, конечно, с зеленым на руках, потому что первый же встречный мог пустить Яшку по второму кругу.
И Яшка побежал, выбрасывая длинные, худые и грязные, как у австралийского эму, ноги. Он бежал со скоростью курьерского поезда, который обгоняет сам себя.
Мы смеялись. Смеялись потому, что была весна, были зеленые листья, было солнце, и еще потому, что у Яшки такие ноги.
А о нем, об одноруком, мы забыли. И когда он встал рядом с нами, наблюдая за Яшкой, сначала было даже непонятно, откуда он взялся. А пока мы вспоминали, он ухватил Борьку за подбородок и тряхнул его — молча, без слов, но видно было, что он ищет какое-то слово. И наконец он нашел его, это нужное ему слово:
— Ты, — сказал он Борьке Зозуле и еще два раза повторил, — ты… ты…
Борька сразу в обиду и насчет рук прошелся — без рук, мол, и вообще потише. Но он уже не слушал, он вернулся на свою скамеечку — и опять зажал руку в коленях, и опять зажмурил глаза, потому что солнце уже вовсе поднялось над деревом и било прямо в глаза.
Я не знал, почему так получилось, но вроде тише стало, вроде появилось что-то такое, чего раньше не было и что вообще никакого отношения к нам не имеет. И держалось оно, это непонятное, до того самого момента, когда прибежал Ленька Брусенский из Кировского садика и сказал, что Яшку Бояра застукали садовники.
Что такое садовник — человек с метлой, из которой торчит двухметровая палка, — объяснять не надо было.
В нынешний раз их было двое, а Яшка — один. Это уже вообще против всяких правил: двое, говорят, в драке — третий в бараке. Яшка клялся, Яшка давал честное пионерское, что больше не будет, но они ничего не обещали, они только требовали и грозили: давай слазь, а то хужее будет, слышь, давай слазь, а то хужее.
Что может быть хужее, Яшка знал не только понаслышке; но всегда, даже в самых тяжелых случаях, Яшка верил, что обязательно придут наши, пусть в самый последний момент — но не прийти они не могут.
И наши действительно пришли. Но Яшка поторопился, он стал спускаться с дерева, хотя никакого плана у наших еще не было, а победить без плана нельзя.
Первый удар пришелся между Яшкиных лопаток. Это был очень точный удар, потому что сразу после этого удара, разжав руки, Яшка грохнулся на землю. Тогда одна метла стала торопливо выбивать дробь на Яшкиных ногах, а другая в это же время отчаянно свистела, призывая на помощь. Это был удивительный свист, это был даже не свист, а истошный вой, от которого хочется бежать без оглядки.
Но наши не побежали, они даже не двинулись с места, и с этого места они смотрели и видели, как Яшка пытается ухватить метлу, чтобы повиснуть на ней и унять эту бешеную пляску. Но метла была изворотлива, как помело бабы Яги, а танец ее беспорядочен, как танец Улитушки-сумасшедшей, которая от Чичерина до Щепного ряда поет и декламирует стихи за пустяковую плату — апельсиновые корки. Только Улитушкины ноги опускались на землю, а метла всякий раз натыкалась на Яшку, и Яшка визжал, и все видели, что в этот раз Яшка не симулирует.
— Гад, — сказал однорукий и схватил метлу, схватил так быстро, что никто даже не успел заметить, как это ему, однорукому, удалось сделать такое.
А потом он наступил на нее ногой — и пополам, а потом еще раз ногой — и опять пополам. И тогда другая метла, которая осталась несломанной, уперлась торцом ему в грудь, и он рванул эту метлу, и она свалилась у его ног и завизжала: хулиган, думаешь, как на фронте был, так все тебе можно! Не, не можно, теперь не сорок шестой год, хватит, наторговали синькой на Привозе!
И тут однорукого схватил тот, другой, а этот вскочил, и оба они завернули ему руку за спину. И тогда наконец прошел столбняк, который так долго держал нас, и мы вмиг освободили однорукого, но он опять полез на них, и мы с трудом оттащили его, а Яшка кричал: не надо, дядя, ну не надо, дядя.
А он все рвался и напоследок хорошенько смазал по скуле того, который про сорок шестой год и синьку вопил.
На руке, в том самом месте, где была у него синяя татуировка — НЕТ СЧАСТЬЯ В ЖИЗНИ, — сочилась кровь: наверное, от проволоки на метле.
— Кровь, — сказал Яшка, — дядя, у вас кровь.
А он сказал Яшке, что кровь — это ничего, кровь — ерунда, дело наживное, а вот что трудно, так это быть человеком. Нервы, понимаешь, нужны. А где их возьмешь, эти самые нервы? Ну где?
Яшка не мог сказать, где берутся нервы, и никто не мог. Но какие еще нервы нужны ему, этому человеку, если он один, с одной своей рукой, пошел на тех двоих, у которых по две руки, было непонятно.
А он уже смеялся — это мы в первый раз видели, как он смеется, — и говорил, что в общем-то дело в шляпе, что весна — славная штука, а главное — не хватать колы и двойки в обе жмени.
А потом он сказал: бывайте, братцы, мне пора, я пошел. И когда он уходил быстрым своим шагом, мы услышали сухой деревянный скрип, который шел у него от левой ноги. Яшка побежал за ним и сказал: дядя, а мы на первой смене, вот наше окно.
Возвращался Яшка тоже бегом, но из-за угла на него вдруг выскочил Жорка Гороян: ваше зеленое! И хотя Яшка с ходу дал крен влево, Гороян успел ухватить его за ворот: пацаны, налетай!
Но никто не налетал, только Ленька Брусенский подошел поближе, снял Жоркину руку и сказал: давай, Яшка, мотай за зеленым.
Зазвонил звонок, Яшка замешкался, а потом рванул в школу, но у дверей его накрыли сразу двое, и тогда Яшка без разговоров отдал портфель и рысцой двинул в Кировский садик — за зеленым.
ДЕЛО СТРЕШИНСКОГО
Как возникает дело? Раньше я об этом не думала, просто-напросто не думала, потому что все было ясно: кто-то плохой должен схватить по плеши, — чтобы стать лучше. На хороших же дела не заводят, потому что хорошие и так хороши. Конечно, они могли бы стать еще лучше, но не плохим же судить об этом. Хорошие, они сами себя судят, они если и ошибаются, то прямо так и говорят: смотрите, мы ошиблись, мы и преодолеваем…
А плохие, они ни за что не признаются.
Помню, в третьем еще классе Валерка Стрешинский, двоечник двоечником, каждый день чернила в портфель наливал мне и коленки повидлом мазал, а потом говорил: это она сама, нарочно, чтобы меня от нее пересадили. Как же, говорю, ты врешь, пионерский галстук позоришь! А ты, говорит, тоже сними галстук, когда врешь. И слезы даже пускает: как что, так Стрешинский.