Большое солнце Одессы — страница 29 из 40

— Не надо объясняться! — воскликнул я. — Позвольте нам лишь туфельку ее, прелестной вашей дщери, поцеловать…

— …и если можно, отвернитесь иль опахалом прикройте на секундочку свой зрак, — выскочил вдруг Эдик.

— Кисло мне в борщ. — парировала Розита. — Можете не только туфельку.

И расхохоталась. Клянусь… ну, чем поклясться? Хотите — жизнью?.. Клянусь жизнью, никто еще за все восемь лет моей работы в "Гипропроде” не выдавал у нас такого хохота. Сначала она просто тряслась, как на хорошем вибраторе, потом стала судорожно валиться с боку на бок, как будто сто тысяч муравьев одновременно забегали у нее под мышками, а потом вытащила из роскошного своего портмоне носовой платок и бухалась в него через каждые две с половиной секунды.

— Товарищ Таргони, — трогательно произнес Стефа. — Товарищ Таргони, здоровый смех — это витамины. Не спорю. Но только здоровый. Вы слышите?

Три дня кряду после этого Розита была на уровне: Эдик — о себе я уже не говорю — был для нее то же, что мягкие ткани для рентгеновых лучей, а Стефа, наш неустрашимый Стефа, во все эти дни предпочитал окольные дороги обычному своему железобетонному большаку.

— Н-да, — задумчиво произносил в эти дни Стефа, — мы рассмотрим, обязательно рассмотрим.

Прослушивая это Стефино "рассмотрим”, я готов был рыдать от умиления, потому что в прежние, пещерные времена, Розита Михална неизменно получала ответ, сработанный бивнями мамонта: — Чушь, милая Таргони, вы порете чушь.

— Как вам не стыдно! — клокотала Рози. — Я женщина.

— Э, — возражал Стефа, — есть кассиры и кассирши. Но архитекторша… не звучит. Кстати, надевая брюки, подумайте на тему "Право как долг”.

— Хорошо! — с силой выдыхала Рози, и это было все, чем она могла выразить свое негодование.

А теперь Розита Михаила бесстрашно оставляла свое рабочее место, уверенно хлопала дверью, покидая зал, а Стефа только вздрагивал и украдкой скашивал глаза.

Но спустя три дня порядок был водворен: Эдик вновь стал непроницаем для гамма-взглядов Розиты, я — тоже, а Стефа опять отрастил пару хороших бивней.

Каждый день Эдик рассказывал мне трогательную сказочку о дружбе семимесячной козочки со своей приемной бабушкой и том, что из этого получилось.

— Что же именно? — торопил я его.

— А ничего особенного: две козы по полета лет.

— Ну, это вы загнули, Эдуард Петрович: козы так долго не живут.

— А кто сказал, что они живут? Вот именно — не живут.

— Ты слышишь, Светочка? Эдуард Петрович, повторите, пожалста, свое фабльо.

Эдуард Петрович охотно повторил, но, увы, ожидаемой реакции на это весьма поучительное фабльо не последовало. А в обеденный перерыв, когда Эдик вынимал из полиэтиленового мешочка со шнуровкой яйца в мундирах, искрошенные и душные, как мидии на преющем берегу Ланжерона, Светочка пожелала всем приятного аппетита. Спасибо, сказал Эдик, и тогда Светочка шепнула ему на ухо: Эдуард Петрович, берегите сказочки — они пригодятся вам для детей. Своих, конечно.

— Ага, — ответил Эдик, — но зачем этот дипломатический протокол: Эдуард Петрович! Ее же ты по имени, а я на три года моложе.

— Да, — сказала Светочка, — по имени. А вы, извините, просто бегемоты. Толстокожие бегемоты.

— И мы непременно утонем в болоте!

— В болоте, болоте, болоте!

После работы я проводил Светочку к троллейбусу. Очередь была огромная, я остановил такси, но Светочка сказала: не надо. Не надо.

Мы сидели на реечной сине-красно-зеленой скамье, против витрины с фотографиями.

— Разве это витрина? — пробормотала Светочка. — Это же целая стена.

— Это не стена, — сказал я. — Это остатки стены.

Светочка всматривалась в меня, и глаза ее были серьезны, как глаза ребенка, заглянувшего внутрь часов, которые вечно тикают.

— Раньше, моя девочка, давно-давно, когда земля была еще новая, как новая копейка, здесь стоял дом. Потом этот дом снесли, но один из тех, кто сносил дом, чтобы на его месте разбить цветущий сад, вдруг сказал: давайте оставим кусок стены и высечем свои имена — дети по нашим именам будут учить буквы. И воскликнули другие: воистину давайте, ибо это не дело, чтобы наши дети просто слонялись по саду, ни о чем не думая.

— Костя, — сказала Светочка, но не сразу, а так, секунд через шестьдесят-семьдесят, — Костя, какой вы? Почему я не могу понять, какой вы?

— Света, я люблю тебя. Я очень тебя люблю. Не надо считать, все расчеты уже готовы — если бы вместе с аттестатом мне вручили жену, я мог бы сказать сейчас: Света, дочь моя… Но аллах милостив, и я могу сказать: Света, жена моя.

— Поцелуйте меня. Костя. И еще раз. А теперь я. Смотрят? Ну и пусть.

— Да, — твердил я, — пусть смотрят, пусть очень, пусть очень-очень смотрят, потому что сейчас мы встанем и уйдем… встанем и уйдем.

— А теперь пошли, — сказала Светочка. — И хватит целоваться. И еще одно: перестань издеваться над Розитой.

— Я не издеваюсь.

— Да, ты не издеваешься, но перестань делать так, чтобы ей было больно.

— Она злая, она не любит тебя.

— Она хочет любить меня. Ей трудно. Ей очень трудно. Скажи, ты когда-нибудь думал, как ей трудно?

— У нее нет своей комнаты, у нее нет мужа. Но у нее нет мужа, потому что она гарпия.

— У нее нет мужа, потому что вас на десять миллионов меньше. Ты сам говорил. И еще потому, что вы хотите иметь молодых жен.

— Мы боимся старости.

— А она — одиночества. Кому страшнее?

— Тому, кто трусливее.

— Трусливее? Слабее, ты хотел сказать.

— Слабее. Но никому не страшно. Тоскливо — да. Но страшно? Нет, никому не страшно. А если страшно, надо делать по утрам зарядку, обтираться морской водой и пить натр-бром. Лучше 5-процентный. Это очень помогает.

— Ты — циник.

— Разумные советы часто кажутся циничными.

— Поцелуй меня. Крепче. Вот так. И будь здоров, до завтра.

— Света!

— Милый, мне надо.

— Света!

— Меня ждут, Костя.

Да, ее ждали, и она на ходу вскочила в троллейбус, чтобы те, что ждали, не напрасно ждали.

Дерибасовскую перекрасили. Теперь она канареечного цвета, и от этого цвета легко на душе. И хочется смотреть, смотреть, смотреть, потому что от канареечного цвета легко на душе.

В хорошую погоду "Оптика” выставляет лоток. Сегодня отличная погода.

— Девушка, подберите мне, пожалуйста, очки. Нет, не эти: эти очень темные. Мне бы канареечные — как этот дом, как ваши волосы. Нет, не оправа, стекла — только стекла. Не бывает? Почему не бывает? А когда вы освобождаетесь? Да, конечно, не мое дело. А жаль. Оч-чень жаль. А улыбаться надо. Как это говорится: цветы — не только на могилу, улыбки — не только любимым.

Девушка с канареечными волосами улыбнулась.

— Спасибо, красавица. Хочешь, красавица, погадаю: тебя ждет валет бубновый, коктейль-холл "Чайка” и почти новый "Запорожец”.

— Ну-да, — ответила красавица, — рассказывайте!

Ах, девушка, девушка, какие же у вас чудесные канареечные волосы: нам бы с вами клеточку, клетку золоченую, нам бы с вами зернышки, зернышки лущеные, нам бы с вами блюдечко с голубой каемочкой — вот бы показали фокус мы под названием «СЧАСТИЕ».

И как она торопилась: на ходу в троллейбус! И дверь прищемила ей руку; рука и сумка с этой стороны, а она там, внутри, и, наверное, очень спокойно: кондуктор, откройте, пожалуйста, дверь — мне прищемило руку. Спасибо, кондуктор.

Я никогда не думал, что кто-то ее ждет. Почему? Почему я никогда не думал об этом? А ее ждали, ее ждали каждый вечер. И по утрам, наверное, ждали, и в полночь ждали, и на рассвете, и в то не имеющее названия время, которое между вечером и ночью, между утром и днем, между днем и вечером.

Но завтра она опять придет на работу, и я опять увижу ее и скажу: Светочка — ты наш человек.

Мы встретились у дверей. — Здравствуй, — сказала она, — какое утро. — Ага, прекрасное утро. Ну что, не опоздали вчера? — На шесть с половиной минут. — Это страшно, — сказал я. — Если бы ровно на шесть — еще куда ни шло, но с половиной — это уже страшно.

Светочка прошла вперед, и я видел, как она улыбается, чуть-чуть поводя своим носиком.

— Моему Светику салют, — Розита Михална подняла руку и сделала пальчиками. — Светик, ты обратил внимание, какое утро. Во! — стиснув четыре пальчика в кулачок, Рози выпростала большой палец с перламутровым ногтем в полтора вареника.

— Утро — что надо! — кивнула Светочка. — Прямо, как в песне: была бы только утра, да утра посветлей!

— Была бы только ночка, да ночка подлинней!

Светочка посмотрела на меня: зачем это? Эх, милая, если бы я сам знал — зачем? Прет из меня — вот и все.

В обед Эдик Цонев, пятилетний бессменный член месткома, огласил новость: исполком выделил "Гипро-проду” четыре квартиры. Светочка зарделась, как персик под красной ретушью, а Розита Михална пошла бледнеть, потому что Эдуард Цонев умеет подавать новости только в освежеванном виде: квартиры — исключительно семейным.

— Не понимаю, — прошептала Рози.

Эдик Цонев любезно объяснил ей:

— Семейные — это у которых жена, муж, дети.

— Товарищ член месткома, — сказал я, — это лишнее. Поверьте человеку на честное слово, это лишнее.

— Если вы так настаиваете, — уступил член месткома, — я готов поверить вам. Но они… они поверят вам? Вы же циник, вы же легкомысленный человек, вы же променяли свое сердце на шарманку.

— Предатель, так ты хранишь чужие тайны! — Я обложил шею предателя пальцами и, пока он мотал головой, освобождаясь от прелестного колье, нежно шептал ему на ухо: — Будь добрым, доброта — это памятник, который живые ставят себе при жизни. И перестань издеваться над Розитой.

Человек, который за тридцать пять лет жизни не заготовил ни одного камешка для своего памятника, отчаянно вращал глазами и выжимал из себя по слогам клятву:

— Я, председатель жилищно-бытовой комиссии месткома Э. П. Цонев, клянусь, буде это в моих силах, добыть квартиру члену союза Р. М. Таргони и присобачить у порога означенной квартиры подкову.