Большое солнце Одессы — страница 33 из 40

Девушка вдруг остановилась и, не открывая глаз, стала опускаться. Дна не было. Она снова двинулась вперед, но в движениях ее уже не было неистовства. Лет пятнадцать назад девочка с удивленными глазами так же бешено неслась по косогору в надежде, что сила, необоримо влекущая вниз, вынесет ее с такой же легкостью наверх. Но, едва взбежав на одну треть, она почувствовала, что вот-вот опять покатится вниз. Она упала на землю и, вонзив пальцы в рыхлый грунт, стала кричать:

— Спасите! Спасите!

Тону, я тону. Это я тону! Неужели конец?

Двадцать. И три. И три. У-у-у-у-у-у!..

Нет, гадина, не сдамся! Не сдамся. До последней капли. Волосы, золотые волосы.

Длинные золотистые нити протянулись в воздухе.

Мысли исчезли. Тело уходило под воду, но какая-то сила опять выталкивала его на поверхность, и опять руки отгребали воду, а ноги распрямлялись в такт рукам. Потом руки стали погружаться во что-то тяжелое, липкое. Это продолжалось долго, бесконечно долго. Липкое скользило по лицу, животу, бедрам. Потом липкого не стало — колония медуз была позади. Но тяжесть не проходила. Потом появилась резь в правой ноге, будто полоснули зазубренным ножом по стопе — стопа была невероятно далекой. Потом руки ухватились за что-то, и это что-то потянуло за собой тело, которое стало удивительно длинным и легким…

— Наконец-то, — сказал голос. — Теперь вы меня видите?

— Вижу, — сказала девушка. — Кто вы?

Человек в лодке рассмеялся:

— Я рыболов.

— Рыболов? Я думала, вы старый.

— Почему вы не плыли к лодке?

— Тогда я еще не боялась. Страшно сделалось потом. Вы меня спасли?

— Нет, вы сами себя спасли.

— К чему это? Думаете, мне стыдно?

— Я говорю правду. Вы молодец. Осторожно, здесь скалки — побьете колени. Выходите, я отвернусь.

— Ладно.

Прижатые камнем, на берегу лежали купальник и платье. Девушка легла рядом, и горячие песчинки мягко впились в тело. Помедлив, она прикрылась платьем и сказала:

— Уже.

— Почему вы не оделись? Вам надо домой. Я помогу вам.

— Нет.

— У вас кровь на ноге. Это когда вы искали дно.

— Ничего, мне не больно. Можете идти. Спасибо.

— Послушайте, у вас может быть обморок.

— Не волнуйтесь. Все в порядке. Мне хорошо. Идите.

Столкнув лодку в воду, мужчина вскочил на корму. Лодка отошла метров на пятьдесят. И замерла.

— Послушайте…

Девушку знобило. Зарывая руки в песок, она думала: в полдень, когда солнце будет в зените, песок станет горячим.

Как долго: в полдень!

ПУТИ ПОЗНАНИЯ

Дети должны любить города своих отцов. Я отправил сына к бабушке в сентябре. Сентябрь — единственный месяц, который спустя двадцать пять лет остался для меня таким же, каким был двадцать пять лет назад.

В сентябре меня одолевает грусть. Грусть по ушедшем великолепии лета, по зеленой воде июльского моря, по причудливым, с аптечным запахом, водорослям.

Я отправил сына к бабушке в сентябре, потому что сентябрь казался мне самым надежным месяцем. И еще потому, что я должен был пересадить этот месяц в сердце своего сына нетронутым.

Мой сын родился в новом городе, где нет глухих дворов и стеклянных балконов, где очень много асфальта, под которым глохнет и земля, и трава, асфальта, под которым чувствуют себя хорошо только свинцовый кабель и чугунные трубы.

Я спрашивал сына:

— Ты любишь свой город?

В ответ он всегда ухмылялся и пожимал плечами. Я повторял этот вопрос часто, но лишь до того дня, когда мне стало вдруг ясно, что сын не понимает его. Это меня огорчило: в семь лет я любил свой город и ненавидел каждого, кто говорил о моем городе плохо. Но таких было мало, и изо всех чувств самое скромное место в моем сердце было отведено тогда ненависти.

Я любил. Я употребляю это слово, потому что из тысячи слов, запечатленных в моей памяти, неизменно является только оно, когда я думаю о мире моего детства.

В квартале от моего дома был базар. Его называли Старым, в отличие от Нового, который находился так далеко, что все на нем было другое: и куры, и люди, и арбузы, и цены. И все, разумеется, хуже.

Взбираясь на крышу трехэтажного дома, я видел море и далекие страны, скрытые дымкой. Опускаясь на землю базара, я видел все, что за морем было скрыто дымкой.

Сначала шли деревянные, латанные кусками ржавой жести, столы. Днем они синели и серебрились скумбрией, покрывались тысячами вулканических сопок — шипами пудовой камбалы и, точно ожерельями дикарей, унизывались бесчисленными вязками бычков с крупными, как у головастиков, головами. А к вечеру опустевшие столы искрились мелкой чешуей, которая угасала и стыла вместе с солнцем.

За последней корзиной камбалы начинался книжный ряд. Здесь столов не было. На булыжной площади базара распластались дырявые попоны, рваные паруса и куски обыкновенной кухонной клеенки. На них покоились книги, тысячи книг, затрепанных, промасленных, с дряхлой бахромой на ребрах переплетов, тисненных золотом.

Продавцы книг — не продавцы рыбы. Они не суетились, не зазывали, не заискивали перед крупным покупателем и не поносили скромного. Среди них были настоящие молчальники; разговаривая с покупателем, они только пожимали плечами и кивали головой. Да еще временами пристально и как будто удивленно разглядывали его. У всех этих молчальников были густоголубые, почти синие глаза.

Денег, крупнее пятака красной меди, в моих карманах не водилось. Я видел, как люди перебирали десятки книг, часами листали их и разглядывали, как барышник добрую лошадь. И, наконец, покупали пустячную книжонку за три гривенника. А то и вовсе ничего не покупали. Но я понимал: у них есть деньги, они могут заплатить — им незачем торопиться и озираться.

Прежде чем приблизиться к книгам вплотную, я останавливался поодаль, изучая настроение книгопродавца. Не знаю, чем я руководствовался, но мои наблюдения почти всегда были безошибочны.

Больше всего меня поражали толстые, в тысячу страниц, книги с цветными картинками. Пробуя такую книгу на вес и ощупывая ее, я по-прежнему сомневался в реальности ее. Мне почему-то становилось весело. Я улыбался и, глядя на других людей, не мог понять их спокойствия. Книги я листал осторожно и, прежде чем коснуться страницы, тщательно вытирал ослюненный палец полой куртки. Молчальник, наблюдая за мной, одобрительно кивал головой и улыбался. А однажды он даже заговорил со мной:

— Карош малчик. Любиш книга. Карош малчик.

Мне нравилось, что он произносит слова не так, как другие люди. И те, что глядели на меня с картинок — в чалме и шароварах; в шляпах с плюмажами; всадники, закованные в панцирь; голые, курчавые, с кольцами в ноздрях люди — тоже говорили не так, как другие. Я отчетливо слышал их голоса, но не мог разобрать ни слова. А ночью, в постели, они уходили от меня, уступая место крикливым торговкам Старого базара:

— Ай риба! Ай риба!

— Куры, кому куры, кому куры?

— Помидоры, помидорки, помидорчики!

И едва утихал этот хоровод, веселый глумливый голос лихо заводил песню:

Не любите, девки, море,

А любите моряков.

Море принесет вам горе,

А моряк — любовь.

Гулкие шаги полуночников, удаляясь, замирали в ночной тиши, и мне казалось, что эти звуки уводят человека за собой в другой мир, где царит безмолвие.

Мир был бесконечен и многолик. Повторимость представлялась мне важнейшим его свойством. Это был вывод, сделанный мною самостоятельно. Изредка я делился со взрослыми своими наблюдениями: мир повторяется внутри каждого человека — в каждом из нас такой же город, только поменьше, такой же Старый базар, крикливые торговки и молчальники с синими глазами.

Отец смеялся, весело переглядывался с матерью и, целуя меня в лоб, ласково говорил:

— Дурачок мой.

Мне очень не нравился этот смех. Было в нем что-то обидное, я утрачивал непомутненную ясность и твердость веры, и мне хотелось побыстрее вернуться в мир, где нет сомнений. В сутолоке и шуме дня мир, заключенный во мне, безмолвствовал, зато ночью он давал себя знать звуками в груди, неожиданными подергиваниями ног, урчаньем в животе и стремительным полетом в пропасть. Мне было тревожно, но я улыбался, потому что все опять становилось на свое место.

Да, мир, многоликий и беспредельный, повторяется в каждом из нас, бесконечно уменьшаясь в размерах.

Синяя мгла раннего утра, в прохладе которой рождался новый день юга, лениво скрипела колесами крестьянской арбы, прорывалась внезапным гоготом растревоженных гусей и пронзительным визгом поросенка. Город еще спал, а деревня, всю ночь проведшая в пути, тревожила его утренний сон.

Этот скрип немазаных колес, и гогот, и визг, и густое тоскливое мычанье волов переносили меня в другие, давние времена, о которых я знал только то, что они были. Я видел людей в остроконечных шапках, видел, как они набрасывают ярмо на шею волу, седлают лошадей и секут хворостиной упрямую козу. Я видел их детей, копошащихся в пыли степных дорог, и женщин, собирающих неведомо для чего конский навоз. Кто были эти люди? Может быть, скифы в степях Тавриды, может, орды грозного предводителя гуннов Аттилы, а может, те, кого наука уложила в два простых слова — раннее средневековье. Мне становилось холодно, я прятал голову под тяжелое, пахнущее потом ватное одеяло, и голоса, возраст которых исчисляется столетиями, умолкали. А днем, когда ярко светило солнце, я уже ничего не боялся и ничего не помнил. Днем был базар, были трамваи, была школа и задача по арифметике: Лиза сорвала пять васильков, а Оля — на четыре больше. Сколько васильков сорвала Оля? Сколько васильков сорвали они вместе?

Я рассказывал сыну о своем детстве. Он слушал внимательно и сосредоточенно. Порою его синие глаза темнели: мир, вторгаясь в сознание человека, расширял до предела черные зрачки его в синей радужке.

— О чем ты думаешь?

— Не знаю, — отвечал он, простодушно ухмыляясь. — Я не думаю.