Большое солнце Одессы — страница 36 из 40

С поразительной ясностью плывут кадры давней кинохроники перед моими глазами. Но гигантский экран — живые люди, обрывистый берег, звездное небо — с дивной легкостью переносит нас, меня и моего сына, семилетнего рыжика, в кадр, и на какое-то время, которое измеряется иными, не земными единицами, мы перестаем быть зрителями.

Метеоры в октябре — редкость. Я не люблю метеоров: они вызывают у меня тревожное чувство. В детстве я старательно искал в небе место, откуда только что выпала звезда. Над головой чернели бесчисленные куски небесной сферы, не занятые звездами. Неужели это все пустыни, неужели это ничто? Иными вечерами небо казалось мне накануне своей гибели, так обилен был метеорный дождь.

Ему метеоры нравятся, у него нет страха, он верит в неисчерпаемость мира над нашей головой. Мир этот не может стать пустыней, потому что человек везде. А пустыня — это мир, где нет человека. В музее он видел кусок метеоритного железа под стеклянным колпаком.

— У нас тоже есть такое.

«У нас» — это на Земле. Дома он положил бесформенный кусочек железа, подобранный на улице, под стеклянную банку’и уверял всех, что это кусок с железной звезды. Когда игра ему надоела, он спросил у меня:

— А чем это железо было раньше? Молотком?

— Может быть.

— Или ракетой?

Он имеет в виду вполне определенную ракету, ту, что покинула Землю четвертого октября пятьдесят седьмого года двадцатого столетия. Странно, но бесформенные куски металла, по его убеждению, в прошлом были деталями инструментов или машин. Причем он отлично знает, что металл выплавляется из руды, а руда добывается в недрах земли.

— Почему спутник становится звездой?

— Спутник не становится звездой.

— Но я же сам видел. Только звезды стоят на месте, а он летит.

В сущности, он прав. Если полагаться на зрительные впечатления, разница между ними не так уж велика.

— Папа, ты хочешь, чтобы у нас было три Луны?

— Мне и одной хватает.

— Но три Луны лучше, чем одна.

— Почему?

— Ночью было бы светло, как днем.

— Тебе не нравится ночь?

— Днем лучше, днем светло.

В его возрасте я тоже боялся тьмы. Я и теперь настораживаюсь в темноте, будто ожидаю нападения. Такое же чувство у меня возникает и в лесу среди бела дня, и в открытом море, когда надо мною кружат чайки, а в иссиня-черной воде прячутся скалы и водоросли, таинственные, как джунгли.

— Папа, когда мы запустим спутники, большие как месяц, на Земле не будет ночи.

Это не мечты, это твердое и бесповоротное решение.

Четверть века назад, размышляя о несовершенстве небесного свода с одним-единственным месяцем, я представлял себе будущий город с огромными светильниками, разжижающими тьму ночи. А его воображение — воображение с неизвестным мне фокусным расстоянием — попросту опускает такой примитивный способ, как освещение Земли с высоты фонарного столба. Электрическая лампа кажется ему такой же древней, как небо, и море, и сама Земля. Она слепила ему глаза, когда веки его еще лишены были способности действовать согласованно; ее раскаленная нить плыла в воздухе незамкнутыми огненными кольцами, когда он стал засматриваться на нее, самую яркую точку во мраке ночи; только он, этот пузырек стекла с вольфрамовой нитью, мог урвать у ночи кусок пространства — его дом, дома других людей, трамваи, троллейбусы и магазины.

У бабушки в кладовой он нашел керосиновую лампу.

— Почему лампа? — удивился он.

Ему объяснили: в баллон наливают керосин, керосин подымается по нитям фитиля и, подожженный, дает язычок пламени. Понятно? Да, он понял все. Только одно неясно: куда же лампу включают? И как? Пришлось повторить все сначала и зажечь лампу. Задумчиво глядя на огонек, он неожиданно сказал:

— Когда это было? Очень давно. Мы были обезьянами.

Никто, и он сам, кажется, так и не понял, вопрос это или ответ на вопрос.

Поднявшись по глиняным ступенькам обрыва, мы вышли на асфальтированную дорогу. Горизонт отступил на добрый километр, обозначившись на востоке полудюжиной тусклых огоньков.

— Охотники, — сказал я.

— На кого охотники?

— Суда сторожевые. Погранохрана.

— А-а, — он был явно разочарован, — я думал, подводные лодки. Они же из-под воды.

— Нет. Они просто на горизонте.

Он знает, что такое горизонт, и знает, что огоньки появились не из-под воды.

— Солнце восходит там? Где эти огоньки?

— Там.

— А если мы будем сидеть внизу на берегу?

— Все равно там.

— На том же самом месте?

— Почти.

— Видишь, а ты сказал сначала «там».

Я улыбаюсь: он всегда старается уличить меня в непоследовательности или неточности, если я не поддержал его.

Вдали затухает и вспыхивает, раскачиваясь на невидимом в ночи маятнике, красный глаз берегового маяка. Звезды мерцают трепетно и безостановочно, выплескивая яркие пучки света. Нарушенный ритм восстанавливается мгновенно и сохраняется надолго, пока не является надобность вновь выплеснуть увеличенную порцию света.

— Папа, а Земля тоже дышит?

— Тоже?

— Ну, как звезды.

Я никогда не думал о дыхании Земли, о том дыхании, которое можно увидеть просто глазом. И вдруг я начинаю видеть, как шар сжимается, стискивая мое сердце, и расширяется, освобождая его. Я ищу в окружающих меня предметах признаки этого сжатия и расширения и, разумеется, ничего не нахожу. И все-таки Земля дышит. Ее дыхание сродни моему дыханию, только ритм чуть-чуть другой — замедленный, как у медузы.

— Ты чувствуешь? — говорит он, смеясь.

— Да, — отвечаю я, хотя спустя мгновение в моих словах уже нет правды.

Мы возвращаемся в город улицей, которая посредине разбухает, как объевшийся удав, огромной площадью. Старики по-прежнему называют ее Старобазарной, а дети — по-новому: сквер Юных пионеров. Это не самая короткая дорога. Но я не могу миновать Старый базар.

— Нам не сюда, — говорит он.

— Знаю.

Мне хочется объяснить ему, зачем я свернул в сторону, но он молчит. Я уверен, он понимает, что привело меня сюда, и все-таки молчит. Во всем теле, особенно в ногах, я чувствую раздраженность и недовольство человека, который не в силах отказаться от ненужного поступка. И впервые в жизни я начинаю понимать, что мне нужна поддержка этого маленького человека и его одобрение.

Скамьи, пустовавшие днем, теперь заняты, свободна только одна — подле серебристого столба, увенчанного лампами дневного света. Стеклянные трубки, собранные вплотную у основания, резко расходятся вверху. Мысленно соединив их вершины, я вижу усеченный конус: водомерное ведро с неестественно маленьким дном. Но это сравнение не удовлетворяет меня. А я не хочу думать, я хочу посидеть просто так: смотреть — и не видеть, слушать — и не слышать. Пусть мое тело станет маятником, пусть оно раскачивается в ритме, могущество которого постигли люди Востока. Пусть в этом ритме угаснут голубые мечты, и розовая печаль, и тоска, безликая, как мрак межзвездных миров.

Я скрестил руки, я прижал их к груди, как человек, который хочет согреться. Дыхание, сначала беспорядочное, подчиняется ритму тела: влево — вправо, выдох — вдох… Церковный купол без креста то прячется за листвой, то появляется в просвете. И даже звезды, для которых тысячелетие — неуловимое мгновение в потоке времени, шуршат в листве, раскачиваясь из стороны в сторону.

…Влево — вправо… выдох — вдох… влево — вправо… выдох — вдох…

На душе у меня легко и спокойно. Конус становится головным убором. Я вижу людей в остроконечных шапках и вижу, как эти люди набрасывают ярмо на шею волу, седлают лошадей и секут хворостиной упрямую козу. Я вижу их детей, копошащихся в пыли степных дорог, и женщин, собирающих неведомо для чего конский навоз.

Кто эти люди?

Навстречу нам стремительно несутся три огонька — белый, красный и зеленый. Звука еще не слышно, но маленький человек говорит уверенно, как о трамвае, который остановился в двух шагах от пассажира:

— Реактивный. Из Москвы.

— Может, не из Москвы?

— Из Москвы.

Он знает и другие города, но почему-то всегда предпочитает Москву. С полминуты до нас доносится гул пролетевшего самолета, а затем становится опять тихо.

— Что лучше: автомобиль или крылья?

—,Самолет?

— Нет, крылья, настоящие, как у птицы. Посмотри, какие они простые: взмахнул и полетел. Почему люди не делают себе крыльев?

— Это трудно, очень трудно.

— А ракету на Луну, думаешь, легко? — Это он объясняет мне. — Ракету в миллион раз труднее. А на крыльях хорошо. Ух и полетел бы я!

Удивительно, как несовершенен мир в глазах этого семилетнего человека. Я представляю себе города с летающими людьми, а воображение упорно отбрасывает меня назад, в царство птицы Рухх и динозавров. Мне хочется сказать ему: это уже было, мой мальчик. Но неожиданно меня удерживает мысль, странная мысль, которая только что пришла мне в голову: они покрываются пеплом, те города. Я вижу, как из пространства, где нет голубого неба, оседают мириады пылинок — сгорая, время тоже становится пеплом.

Ты прав, маленький человек: не надо оглядываться назад. Время не измерить временем, у мира нет возраста, старость, удел человека, не должна быть уделом человечества — мозга Вселенной. Только молодость, только молодость — и ничего иного.

— Послушай задачу, папа. Лиза сорвала пять васильков, а Оля на четыре больше. Папа, а какого цвета васильки?

В самом деле: какого цвета васильки?

РЕНТГЕН

Был май. Был вечер. Один из тех одесских вечеров, которые своей вязкой духотой и тягучестью делают весомым невесомое и осязаемым неосязаемое. Эти вечера западают в душу, пропитывают мозг тошнотворным настоем акации; и осенью, когда льют бесконечные дожди, или зимой, в приевшиеся уже всем морозы, они вспоминаются как то, ради чего стоит жить, и даже сама жизнь не может, кажется, быть ничем, кроме как именно вот этим вечером с его тягучестью и вязкой духотой.

Ленивые, мордатые одесские коты, распластавшись на чахлой траве тротуарных газонов, правят, по здешнему жаргону, доходную, то есть издыхают, и по этой причине решительно плюют и на собак, и на людей, и даже на голубей, раскормленных, медлительных и беспримерно глупых.