Большой дом — страница 56 из 57

Я отдал Вайсу дневник. Вдруг это поможет вам в поисках, сказал я. Он подержал дневник на ладони, точно взвешивал. А потом сунул в карман. Я проводил его до двери. Если понадоблюсь, можете на меня рассчитывать, сказал он. Но он не дал мне визитку и не указал иного способа с ним связаться. Мы обменялись рукопожатием, и он повернулся, чтобы уйти. Но тут меня как ударило, и я выкрикнул: это он вас прислал? Кто «он»? — спросил Вайс. Тот, кто подарил Лотте стол. Вы через него меня нашли? Да, ответил Вайс. Я закашлялся, дыхание пресеклось. И он все еще… — прохрипел я, но не смог выдавить последнее слово. Вайс посмотрел на меня внимательно. Потом сунул трость под мышку, достал из нагрудного кармана ручку и отрывной блокнотик в кожаной обложке. Что-то написал, оторвал листок и, сложив пополам, вручил мне. Затем он шагнул за порог и уже на дорожке оглянулся и посмотрел вверх, на окна чердака. Найти его оказалось совсем нетрудно, тихонько сказал он. Как только я понял, где искать.

Зажглись и прошили туман фары темного автомобиля, припаркованного перед соседним домом. До свидания, мистер Бендер, сказал Вайс. Я смотрел, как он идет по дорожке, открывает дверцу, садится на заднее сиденье. Мои пальцы сжимали сложенный листок с именем и адресом человека, которого когда-то любила Лотте. Я взглянул вверх, на влажные черные кроны деревьев, тех, что она видела из окна, сидя за столом. Что считывала она в сплетении веток? Черную решетку, штрихи на фоне неба? Что ей слышалось, что вспоминалось, что виделось? Куда она не брала меня с собой? Или это я отказывался слышать и видеть?

Я положил листок в карман и, тихо закрыв за собой дверь, вернулся в дом. Было зябко, и я снял с вешалки свитер. Уложив в камин несколько полешек, я смял газету и, подсунув ее под дрова, принялся раздувать огонь. Наконец он принялся. Я поставил чайник, налил коту молока и оставил плошку в саду, в пятне света, падавшего из окна кухни. Потом осторожно вынул листок и положил перед собой на стол.

А где-то тот, другой, включил свет. Поставил чайник. Перевернул страницу книги. Или покрутил колесико радио.

Как много мы могли бы сказать друг другу. Мы, соучастники ее молчания. Он, который так и не осмелился его нарушить, и я, который слишком уважал очерченные границы, возведенные стены, расставленные барьеры, который вечно отворачивался и никогда ни о чем не спрашивал. Который каждое утро стоял в сторонке и наблюдал, как она исчезает в холодных, черных глубинах. Который притворялся, что не умеет плавать. Который подписал пакт неведения и задушил все, что жгло его изнутри, чтобы жизнь текла безмятежно, своим чередом. Чтобы потоп не затопил дом, не снес стены. Чтобы избежать вторжения, нападения и гибели от всего, что таилось в молчании, чтобы не тронуть нутро, за пределами которого мы так изящно, так изобретательно построили жизнь.

Я просидел там много часов, время близилось к полуночи. Огонь догорал. Какую же цену мы заплатили за все, что давили, душили в себе в темноте. Наконец я взял со стола сложенный вдвое листок. И без колебаний бросил в камин. Он тут же вспыхнул. Огонь на мгновение очнулся, запел с новой силой — и тут же потух.

Вайс

Загадка: зимней ночью 1944 года в Будапеште брошен камень. Он летит к освещенному окну, за которым отец, сидя за письменным столом, пишет письмо, мать читает, а мальчик мечтает покататься на коньках по скованному льдом Дунаю. Стекло разбивается, мальчик закрывает голову руками, мать вскрикивает. В этот миг их жизнь, знакомая и понятная жизнь, кончается. Куда угодил камень?



В 1949 году, когда я уехал из Венгрии, мне исполнился двадцать один год. Тощий, точно наполовину стертый ластиком, но заводной — просто боялся стоять на месте. Золотое кольцо, которое я снял когда-то с убитого солдата, я выменял на черном рынке на две упаковки сосисок, а две упаковки сосисок — на двадцать пузырьков с лекарством, а двадцать пузырьков с лекарством — на сто пятьдесят пар шелковых чулок, каждая пара — в отдельном пакетике. Я отослал их в контейнере вместе с остальным добром, которое должно было поддержать меня в следующей жизни. Эта жизнь притаилась где-то далеко, в хайфском порту, спряталась под камень, как тень в полдень. В контейнере, помимо прочего, лежали пять шелковых рубашек, скроенных точно по мне — ну просто вторая кожа — и с моей монограммой, вышитой на нагрудном кармане. Я до Хайфы добрался. А контейнер нет. Турок-таможенник под горой Кармель заявил, что в их реестрах такой контейнер не значится. За спиной у меня морские волны бились о берег и мотали вверх-вниз посудины, на которых мы приплыли. Огромной правой ногой турок опирался о камень. Из-под камня начал выползать краешек тени, призрак тени. Неподалеку женщина в сарафане целовала выжженную землю, плакала. Наверно, она нашла свою тень под другим камнем. Я тоже наклонился — под ногами что-то блеснуло. Пол-лиры. Пол-лиры могут стать целой, целая — двумя, две — четырьмя. Через полгода я позвонил в дверь одного человека, прежде мне незнакомого. Он пригласил в гости своего двоюродного брата, а брат — мой приятель — взял с собой меня. Хозяин открыл дверь. И был он в шелковой рубашке. И на нагрудном кармане рубашки значились мои инициалы. Его молодая жена внесла угощение: кофе с халвой. Хозяин потянулся с зажигалкой — дать мне прикурить — и задел мою руку шелковым рукавом. Мы с ним были словно двое, что прижимаются лицами к непроницаемому стеклу по разные стороны окна.



Мой отец — историк, ученый — целыми днями писал за огромным столом со множеством ящиков. Когда я был совсем маленьким, верил, что в этих ящиках он хранит время, две тысячи лет, совсем как Магда, наша домработница, хранит в кладовке муку и сахар. Один, только один ящик запирался на замок, и в день, когда мне исполнилось четыре года, папа подарил мне тоненький медный ключик. Я никак не мог заснуть, полночи ворочался, придумывая, что бы такое хранить в этом ящике. Ответственность была чересчур велика. Я мысленно перебирал все свои детские драгоценности, но они вдруг показались мне совершенно не драгоценными, даже не ценными, ерунда какая-то. Кончилось тем, что я запер пустой ящик. Отцу так и не сказал.



Прежде чем влюбиться в меня, моя жена влюбилась в этот дом. Однажды она привела меня в сад монастыря Сестер Сиона. Мы пили чай на крытой галерее, она повязала волосы красным шарфом и выглядела в профиль, на фоне кипарисов, точно царица из древних времен. Среди всех знакомых мне женщин она единственная не была обручена с прошлым, не возрождала своих покойников каждый божий день. Я вынул из кармана белый платок, положил на край стола и прошептал: сдаюсь. Но у меня был очень сильный акцент, она не поняла. Задаюсь? — переспросила она. По-моему, тебе есть чем гордиться. На обратном пути она остановилась перед большим каменным домом с зелеными ставнями и сказала: вот здесь, под шелковицей, будут когда-нибудь играть наши дети. Шутка, легкий флирт. Но когда я обернулся, чтобы посмотреть на старую шелковицу, меж веток блеснул луч солнца. Знамение? У меня защемило сердце.

Бизнес, который я начал с резной ореховой тумбы, купленной по дешевке на таможне все у того же турка, разрастался. Позже он продал мне еще обеденный стол-книжку с откидными крыльями, фарфоровые каминные часы, фламандские гобелены. У меня обнаружились некоторые таланты, накапливался опыт. Из руин истории я умел извлечь стул, стол, комод. Я заработал имя, репутацию, но не забыл о знамении у шелковицы и однажды вернулся к этому дому, постучал в дверь и предложил жившему там человеку сумму, от которой не отказываются. Он пригласил меня войти. На кухне мы ударили по рукам. Он рассказал, что, когда впервые вошел в этот дом, пол был усыпан скорлупками от фисташек, араб лущил их совсем недавно, прежде чем сбежать вместе с женой и детьми. Наверху он нашел куклу с настоящими волосами, арабская девочка любовно расчесывала их каждый день. Куклу он какое-то время хранил, но потом стеклянные глаза начали смотреть на него каким-то странным взглядом.

Хозяин провел меня по дому, которому суждено было стать нашим с ней домом. Я открывал дверь за дверью в поисках той самой комнаты. Ни одна не подходила. Но потом я ее все-таки нашел.



Я вернулся в родной дом в Будапеште только после войны. Помещение было изгажено, зеркала побиты, на коврах — винные потеки, на стене кто-то нарисовал углем похабную картинку: мужчина сношается с ослицей. Но это был мой дом, мой — вопреки, а то и благодаря всему этому унижению. В разграбленном стенном шкафу, на полу, я нашел три волоса, три маминых волоса.



Я привел жену в дом, который она полюбила еще раньше, чем меня. Дом наш, сказал я. Мы прошли по коридорам. Тут есть где пройтись и даже где заблудиться. Про холод мы, точно сговорившись, не упоминали. У меня одна просьба, произнес я. Какая? — беззаботно откликнулась она. Мне нужна одна комната. Что? — едва слышно спросила она, враз посерьезнев. Мне нужна комната, которая будет только моей, куда ты никогда не войдешь. Она посмотрела за окно. Нас объяла многослойная, ватная тишина.



В детстве мне всегда хотелось оказаться в двух местах одновременно. Прямо бредил этой затеей. И непрерывно об этом говорил. Мама смеялась, но отец, который всегда носил с собой две тысячи лет, как иные люди носят карманные часы, считал мою детскую мечту симптомом наследственного заболевания. Он сидел у моей кровати и, периодически сотрясаясь от надсадного кашля, читал мне вслух стихи Иуды Галеви. Со временем моя фантазия превратилась в глубокую искреннюю веру: пусть я сейчас лежу в постели, но другой «я» идет в это время по пустынной улице чужого, заграничного города, садится на рассвете на корабль, едет на заднем сиденье черной машины.



Моя жена умерла, и я покинул Израиль. Человек умеет быть даже больше чем в двух местах одновременно. Я таскал моих детей из города в город. Они привыкли закрывать глаза в автомобилях и поездах, засыпать в одном городе и просыпаться в другом. Я научил их, что, какой бы ни открывался вид из окна, к какому бы архитектурному стилю ни принадлежали окружающие здания, каким бы цветом ни отливало вечернее небо, дистанция между одним и другим «я» остается незыблемой. Я всегда укладывал их спать вместе, в одной комнате, и научил не пугаться, когда, проснувшись посреди ночи, о