Собственно, именно это и характеризует социальный хаос или, если воспользоваться привычным для русских историков понятием, смуту. Нет, не случайно М. Горький заметил Г. Лебона. Сложившаяся в последних десятилетиях в России ХIХ века и в первых десятилетиях ХХ века ситуация и в самом деле может быть описана лишь с помощью выводов и терминологии Г. Лебона. И вовсе не только потому, что Г. Лебону как проницательному исследователю удалось открыть и впервые объяснить остававшийся длительное время латентным пласт исторического процесса, а потому, что его сочинение явилось эхом тех радикальных революционных сдвигов, что Франция переживала с конца ХVIII века. Открытию нового научного направления, т.е. психологии массы Г. Лебон обязан веку социальных революций или, как назвал свою книгу современный французский исследователь и истолкователь идей Г. Лебона С. Московичи, «веку толп» [167].
Итак, сочинение Г. Лебона явилось следствием размышлений по поводу смуты. Посвящая свой роман эпохе продолжающегося разложения российской империи и предреволюционной смуте, М. Горький не мог не уделить внимания самому очевидному признаку смуты – образованию и поведению массы. Не случайно после катастрофы на Ходынке Клим Самгин испытывает страх перед толпой, перед «единым, чудовищным целым», «безглавым и бесформенным черным» [168]. Он постоянно оказывается в толпе и, хотя ее ненавидит, но ощущает, что она втягивает его в себя, а он бессилен ей противостоять. В конце концов, его сознание раздваивается. С одной стороны, он принимает участие во всех событиях, с которыми сталкивает его судьба (и не только судьба, ведь он – журналист), рефлексирует публично по их поводу, вступая в полемику с другими героями, а,с другой, в его сознании одновременно развертывается внутренний монолог, связанный с теми оценками, которые он выносит событиям, но не может их изложить публично.
Жизнь так раздробилась, что какие-то общие оценки стали невозможными. Если Г. Лебон объявляет новую эпоху, в которой масса приходит в историю, нарушает иерархию общества, растворяет в себе личность и отодвигает на периферию творческую элиту, то Горький этот процесс понижения статуса творческой элиты, ее растерянность, ощущение ее ненужности и призрачности выражает в своем романе в форме образов. Люди, попадающие в поле внимания автора, находятся в ожидании революции. Она неотвратима. Она и порождает восторг, но она и рождает страх. Но только вот представление о ней совсем не совпадает с реальной революцией. Революция развязывает, высвобождает такие анархические комплексы, которые разрушают не только государство, но и культуру. Она высвобождает то анархическое и нигилистическое начало, которое, как утверждает Н. Бердяев, существует в ментальности русского человека.
Когда Г. Лебон дает характеристику массы, то он невольно поддается существующей в социологии традиции, а именно, позитивистской традиции. А она, эта традиция, еще не позволяет осознать, какие слои массового сознания активизируются в ситуации катастрофы. Так, Г. Лебон совершенно обошел вопрос о способности массы воспринимать историческое событие на уровне архетипа и мифа, т.е. в соответствии с активизировавшимися в ситуации распада ранними слоями сознания. Без этого нам не объяснить природу сакрализации революции или восприятия революции как явления религиозного. Нам придется различать революцию как реальное историческое событие и восприятие революции, в процессе которого она наделяется сакральной аурой. Что для этой ауры характерно? Для нее характерно то, что ее содержанием являются образы апокалиптики и хилиастические представления. Апокалиптика – это древнейшие представления о прошлом, настоящем и будущем, чем в наш век науки занимается философия истории.
Немаловажным обстоятельством для понимания апокалиптики является то, что она предстает в образах фольклора, а, следовательно, имеет тесную связь с сознанием массы. Апокалиптическое представление связано с концом этого мира, в котором человек сталкивается с рабством, бедностью и унижением и наступлением иного мира, в котором все неприятное исчезает. Но этот акт перехода не будет безоблачным, а будет катастрофическим и болезненным. Но все неприятное придется пережить. Вот как, например, представлен обновленный мир в одной из апокалиптических версий. «И откроется бегемот на своей земле, и левиафан выйдет из моря, и оба могучие морские чудовища, созданные мною в пятый день сотворения мира и соблюдаемые на это время, будут тогда пищей для всех остающихся. И будет земля в 10 000 раз давать плод свой, и на одной виноградной лозе будет 1000 ветвей, и на каждой ветви 1000 кистей, а каждая кисть будет приносить 1000 ягод, а каждая ягода даст кору вина. И те, которые голодали, будут роскошествовать, далее каждый день будут они видеть чудеса. Ибо от меня будут исходить ветры, чтобы от утра к утру приносить с собой запах ароматных плодов, и в конце дня облака будут орошать приносящей исцеление росой. И в это время сверху опять будут падать запасы манны, и они будут есть ее в те годы, ибо они пережили конец» [169].
Конечно, трудно ожидать, что прорыв древних образов и представлений произойдет в чистой форме. Это всегда смесь фрагментов из разных представлений и образов. Так, апокалиптика обычно активизируется вместе с хилиастическими ожиданиями. Эти ожидания связаны с наступлением тысячелетнего царства с торжеством добра на земле. Что очень важно, новый мир возникает не где-то в потустороннем, а в посюстороннем мире. Он появится на этой земле в чувственных формах. Вот эти самые апокалиптические и хилиастические представления и вторглись в восприятие революции, причем, не только массой, но и интеллигенцией. То обстоятельство, что после катастрофы, т.е. революции наступит блаженство, порождало ожидание революции, желание, чтобы она осуществилась как можно скорей. А то обстоятельство, что она предстанет катастрофой, порождало перед ней одновременно страх.
Надо сказать, что именно так революция в романе М. Горького и воспринимается. Она и радует, и пугает. Она радует и привлекает не только «избранный народ», под которым следует подразумевать пролетариат, но и остальные слои общества. Не случайно критически воспринимающий большевизм Самгин все же помогает большевику Степану Кутузову. Не сочувствуя революционерам, он выполняет их поручения, за что и преследуется полицией. Революции в России сочувствуют даже те, против которых она, собственно, и направит свою ненависть. Так, в романе упоминается о том, что Савва Морозов тоже помогает большевикам. С другой стороны, поскольку революция – это катастрофа, она порождает страх перед убийствами, жестокостью и насилием, что уже очевидно по тому, как в России распространяется террор.
Вот за всеми этими представлениями, во власти которых оказывается масса, стоит миф. Отчасти в христианском или новозаветном, отчасти еще в старом иудейском выражении. Спрашивается, почему же в сознании массы в России возрождается миф в его древней иудейской форме и какое отношение к этому имеет М. Горький? В свое время С. Булгаков, отошедший от марксизма, утверждал, что Маркс подает руку древним анонимным апокалиптикам [170]. Именно С. Булгаков диагностировал прорыв древних слоев сознания (которым, кстати, так интересовался С. Эйзенштейн) в представлениях массы о революции, утверждая, что в предреволюционной ситуации граница между историческим и эсхатологическим стирается.
Что же касается М. Горького, то совершаемый им в романе отбор событий свидетельствует, что он, может быть, не осознавая этого, тоже оказывается во власти мифа. Во всяком случае, он, видимо, бессознательно воспроизводит хилиастическое представление о грядущей эпохе, эоне, приходящем на смену старому эону. Мир самым чудесным мистическим образом мгновенно обновится, и для этого даже не следует предпринимать какие-то усилия. Это произойдет само собой. Поэтому не случайно писатель отказывается от изображения наступления этого блаженного состояния и вообще революции как катастрофы, которая к этому состоянию приведет Во всех четырех томах изображается исключительно ожидание грядущего события, которое должно совершиться, чтобы наступило тысячелетнее царство. Только это писатель и воспроизводит, поддаваясь активности мифа. Так, роман М. Горького как детище галактики Гутенберга одновременно воспроизводит и сюжет, знакомый по устной, фольклорной словесности и, конечно, мифологии, который в определенные эпохи истории активизируется и выходит на поверхность. В романе М. Горького именно это и произошло. Спрашивается, осознает ли сам М. Горький, что он, воссоздавая историческое событие, следует в то же время мифологической матрице? Он скорее это ощущает эмоционально и все время ищет особый уровень осознания воспроизводимых событий, отказываясь следовать позитивистской традиции.
Поскольку роман Горького вводит в эру масс, то лишней становится уже не только интеллигенция, но и ее детище – литература, какой она стала в ХIХ веке. Эра масс требует иной литературы и иного искусства. Повернув в сторону романа – хроники и отходя от традиции психологического романа ХIХ века, Горький как раз и демонстрирует, что он тоже ощущает эти сдвиги. Разобраться в этом поможет не только Г. Лебон, но и О. Мандельштам. В одной из своих статей поэт констатировал смерть романа, объясняя ее тем, что в ХХ веке исчезла та психологическая и социальная основа, которая питала роман ХIХ века как форму выражения индивидуального, личного начала [171]. Но ведь это целая традиция, которая утверждала себя на протяжении столетий. Личность, достигшая определенного уровня свободы, породила и такую литературную форму, как психологический роман ХIХ века. Что касается ХIХ века, то основа для продолжения романной формы исчезла, а личность растворилась в массе. Эта трансформация личности в ХХ веке должна была породить новые литературные формы, что в 20-е годы было весьма актуальным для обсуждения вопросом. Слагаемым этих литературных форм явился возрождающийся миф, который так ощущал в ХХ веке Джойс.