В финале третьей книги Клим не выдерживает новой ситуации и отбывает за границу, как это, впрочем, делают и некоторые попадающие в круг внимания автора герои – знакомые Клима. Конечно, формально точку в романе автор уже поставил. Но, судя по всему, план романа все же, как можно представить, мог быть и другим. Повествование требует продолжения. Нужно было дать полную характеристику того, что мы называем первым периодом в истории взрыва массовой психологии. А ее нельзя дать без фигуры Ленина, который, собственно, и стал для массы тем вождем, которого она жаждет и образ которого витает над романом Горького. Но в самом романе имя Ленина, как было сказано, лишь упоминается. В данном случае невозможно не высказать следующую в связи с романом мысль. Та «эра масс», что была провозглашена Лебоном, начиналась как стихийное бедствие, как некая иррациональная, демоническая стихия, которой невозможно было овладеть и которой невозможно быть сопротивляться. Если Самгин и испытывал такую потребность к сопротивлению, то это ни к чему не приводило. Лишь к расхождению с самим собой. Революция случилась подобно року. Она искалечила и отправила в забвение не только среду интеллигенции, но и саму массу, которая считалась двигателем революции. Жертвой оказались и элита, и масса. Вызвав к жизни вождей, масса наделила их ненавистью по отношению к интеллигенции и тем самым способствовала ее уничтожению. Когда это случилось, сама масса предстала жертвой. Поэтому книга Горького предстает перед читателем уже не только как трагедии интеллигенции, но и как трагедия массы, точнее, народа, позволившего превратить себя в массу.
Имеется какое-то объяснение тому, что роман не был закончен. Да, роман не закончен. Но не закончен и весь революционный процесс. Начатая в первых десятилетиях революция, в 30-е годы еще не успела пройти всех своих положенных фаз. Многое было еще неясно. Причина тут – не в смерти писателя. Возможно, автор, переживая смерть любимого сына, виновником смерти которого он мог считать себя, все больше разочаровывался в том, что идеализировал. Он постигал то, что эпоха вождей в истории оказалась еще более отвратительной, чем предшествующая ей эпоха масс, которую как раз Горький и изобразил в романе. Очень похоже, что это так и случилось. Горький любил прибегать к Библии, чтобы выносить оценки злободневным событиям. В конце жизни он мог бы воспользоваться и еще одним мудрым высказыванием о том, что дорога в ад вымощена благими намерениями. Вот с помощью революции этот ад и был организован.
Хочется думать, что такие намерения у пролетарского писателя были. Чтобы закончить свою летопись, Горький должен был разгадать то же, что своевременно разгадал Сталин и чем он воспользовался, чтобы остаться у власти. Но ведь следует признать, что эта попытка Горького все же не состоялась или, лучше сказать, состоялась частично. Как и А. Солженицына, Горького интересовала лишь исходная точка катастрофы. И такой исходной точкой, в отличие от А. Солженицына, он совсем не считал Февральскую революцию. Для него такой исходной точкой стала та эпоха в истории России, которую всегда называют «оттепелью». На рубеже ХIХ-ХХ веков как раз и была такая, очередная в России, оттепель.
В начале ХХ века и была такая оттепель, когда интеллигенция, добившись права на гласность, начала активно размышлять и дискутировать. Правда, и эти размышления интеллигенции, и сама эта интеллигенция, для Горького предстают явно не в позитивном ключе. То, что изобразил Горький в своем романе – это, конечно, смута. Герой Горького оказывается неспособным разобраться не только в том, что происходит, не только в окружающих его людях, но и в самом себе. Смута – она не только в разваливающейся империи, но и в головах. Прежде всего, в головах интеллигенции. Что движет Горьким, если он ставит задачу воспроизвести атмосферу смуты? Видимо, он окончательно пришел к выводу, что ничего позитивного из той революции, буревестником которой он был, не получилось. Получилась лишь трагедия. Длительное время Горький хотя и спорил с вождями, но все же продолжал верить в избранный Россией путь, в то, во что он уверовал еще в начале прошлого века.
Роман, напоминающий мемуары, он начал писать, когда окончательно изверился в том, во что до этого верил. Возможно, история со смертью сына помогла ему поставить в этой истории своей веры точку. Вообще, первая половина 30-х годов можно воспринимать временем мемуаров. Печать мемуарности лежит и на романе Горького. В это время пишет мемуары А. Белый, вынося слово «революция» в их название. Все свидетельствует о том, что в России начали по-новому осознавать время вступления в новый период и в смыслы этого периода. Да только смысл нового периода вовсе нельзя исчерпать разочарованием и пессимизмом, а, точнее, неприятием жизни. Здесь снова следует говорить о психологии масс и о мифе. Во второй период иррациональное начало вспышки массовой ментальности было осмыслено. Миф был осознан и приручен. Мифом воспользовались, чтобы управлять и организовывать массу. Масса в России еще не израсходовала витальности. Эта витальность будет тратиться на стройках социализма и изживаться в лагерях, куда ссылались непокорных и чаще всего невиновных людей. Миф был гальванизирован. Вплоть до оттепели миф стал своеобразной цензурой.
Спрашивается, каким же образом? В данном случае для прояснения этого вопроса мы обратимся к последователю Лебона С. Московичи, реабилитирующего уже как бы и забытые идеи, высказанные в психологии масс. С. Московичи проницательно описывает, как Сталин стремится приватизировать ту ауру вождя, потребность в котором Горький описывает в своем романе и которая на рубеже ХIХ – ХХ веков бессознательно возникла в сознании массы. Но тогда эта аура вождя возникла спонтанно, стихийно и бессознательно. Она была спроецирована прежде всего на Ленина, сделав его самым популярным из окружающих его революционеров и политиков. Сталин понимал, что, в силу его человеческих качеств, носителем такой ауры он быть не мог. Мы уже цитировали Л. Троцкого, отмечавшего, что Сталин был самым неинтересным, бездарным и незаметным политиком. Но раз необходимых качеств он не имел, то следовало было вместо них создать симулякр ауры вождя. Это и было сделано. Из чего следует, что Сталин не был таким уж недалеким и ничтожным, раз он овладел ситуацией, осознав роль мифа в организации массы и воспользовавшись им.
Чтобы создать себе ауру вождя, Сталин должен был сначала эту ауру создать другому вождю, а именно, Ленину. Вот и получает объяснение история с мумификацией Ленина и с возведением Мавзолея. Чтобы возник культ Сталина, нужно было сначала вызвать к жизни культ Ленина, а Сталина затем сделать преемником Ленина. В этом случае сакральная аура от Ленина переходила к Сталину, так сказать, по наследству. Из этой операции проистекает то, что аура Ленина переходит к Сталину. Массой Сталин воспринимается как воскресший Ленин, как Ленин сегодня [201].
Мы этот вопрос затрагиваем еще и потому, что Сталин не только вписал себя в миф, присваивая, как показал С. Московичи, ауру вождя, какой обладал Ленин. Но он в этот миф вписал и Горького. И с помощью навязанной Горькому роли в еще большей степени укрепил свой собственный миф. Конечно, до осознания всего этого Горький едва ли доходил. Но, судя по всему, эта мысль его все же преследовала и тревожила. Поэтому он и обратился к воссозданию предыстории революции. У него в романе получилось лишь то, что вина в катастрофе лежит на интеллигенции, которая, «безобразничая», увлеклась этим так, что сегодня приходится ставить вопрос: а была ли она вообще? Конечно, была – был не только декаданс, хорошо Горьким описанный в романе, но и культурный Ренессанс. Вот с изображением Ренессанса мало что у Горького получилось. Тем не менее, хотя и поздно, но писатель начал прозревать. Прозрение через возвращение к той эпохе, которая была эпохой как безверия, так и фанатической веры, эпохой декаданса, но и эпохой Ренессанса.
Но самым главным просчетом в истории интеллигенции и, следовательно, революции было то, что, не будучи способной дать «творческий ответ» на исторический вызов, т.е. на приход массы на арену истории, интеллигенция оказалась, несмотря на культурный Ренессанс, неспособной сохранить иерархию в культуре, подчинить массу своей воле, в результате чего появились вожди, а общество вернулось к более примитивной форме социума, которую позднее Х. Ортега-Гассет назовет «варварской».
Итак, наша попытка понять замысел М. Горького, спровоцированная фильмом В. Титова, приблизилась к завершению. Наверняка зрители и читатели будут находить все новые и новые смыслы и уровни этого литературного произведения. Мы не утверждаем, что В. Титов воспроизвел все смыслы, что в данном романе имеют место. Хотя возможности телевидения этому все же способствовали. В конце концов, то, что обычно киноведы называют экранизацией, т.е. переносом литературного произведения на экран, будет ли это экран кинематографический или экран телевизионный, есть всего лишь интерпретация, а, точнее, одна из интерпретаций романа. Не более того. Поэтому мы не сомневаемся в том, что после обращения В. Титова к роману М. Горького к нему кинематографисты будут обращаться вновь и вновь. Ведь обращаются же они постоянно, например, и к его роману «Мать» и к его пьесе «На дне». Скажем, одна из кинематографических интерпретаций пьесы «На дне» принадлежит даже великому А. Куросаве.
Но раз вариант В. Титова, представленный в большом формате, – это только одна из интерпретаций романа, то ясно, что какие-то его глубинные уровни режиссером могли быть не уловлены, не осмыслены и визуально не представлены. На чем же, обращаясь к фильму В. Титова, с помощью которого, как мы убеждены, можно выявить некоторые смыслы романа, ставить акцент сегодня, т.е. во втором десятилетии ХХ века? Что нам, находящимся сегодня в непростой социальной и культурной ситуации, в этом фильме и романе интересно? Что можно осознать с помощью этого фильма и этого романа? Осознать из того, что остается за границами и романа, и фильма, в самой жизни. Прежде всего, и это звучит даже банально, необходимо заново осознать отношение к революции. Но отношение изменившееся. Совсем не то, что имело место в первой половине прошлого века.