Когда Аббатиса и Эмили-Габриель достигли своих кресел, казалось, время, свершив полный оборот, замкнуло цепь, и они вновь попали в эпоху чести и славы. Они явились сюда не для того, чтобы просить Господа смилостивиться над ними, но чтобы насладиться величием своего всемогущества. Ради этого случая Настоятельница подготовила для чтения отрывок из Священного Писания, посвященный Преисподней, со слезами и вздохами. Трудно вообразить что-либо более прекрасное, чем эти приглушенные стоны и сдерживаемые рыдания старых монахинь, над которыми взметались пронзительные крики юных послушниц.
Торжественная церемония не принесла монастырю покоя, которого жаждала София-Виктория, хотя эти дворяне из охраны и вносили разнообразие. Но времена изменились, и женщины больше не думали о любви и развлечениях, как прежде, монахини слишком много философствовали и умничали. Поскольку отныне в моде было печальное и серьезное, удовольствиями пренебрегали, веселости опасались, и жизнь представала лишь чередой покаяний.
Но как эти юноши могли стать воплощением покаяния, когда их так сильно любили? Монахини полагали, будто если те и могли спасти их жизни, то неминуемо должны были погубить души. Монахини не хотели, чтобы они уходили, но не хотели также, чтобы они оставались, они предпочитали, чтобы гвардейцы находились снаружи, но мечтали, чтобы те оказались внутри. Повинуясь Настоятельнице, они все собрались в большом зале, чтобы обсудить ситуацию и, так ни к чему и не придя, вообразили, будто гвардейцы представляют опасность для послушниц, которые, заприметив их на повороте аллеи, могли представить перед своим мысленным взором эти безумные страсти, монахиням не дозволенные. Было решено отправить послание Кардиналу.
— Ах! — воскликнул он, — да там творится непотребные оргии…
В действительности же там не творилось ничего, кроме музыки, танцев и прогулок, во время которых молодые люди сопровождали монахинь, чтобы лучше защитить их. Обитательницы монастыря обладали богатым воображением, если речь шла об опасности, и мало-помалу стали испытывать удовольствие от подобной охраны, в то время как их защитники были поистине счастливы, если им доверяли подержать корзинку земляники, отцепить краешек кисеи, запутавшейся в когтях малинника, и при малейшем шуме, произведенном вспорхнувшей с ветки пичугой, стремительно выхватить шпагу перед восхищенным взором монашки, которая прижимала ладонь к груди, дабы скрыть охватившее ее смятение и продемонстрировать, как же она напугана. Щеки розовели от волнения, которое так льстит мужчинам, для них это нечто вроде трофея, кусочек добытой в бою любви.
Между тем вечерами, когда господа оставляли монахинь предаваться молитвам, а сами отправлялись на половину Аббатисы, куда были приглашены на ужин, наступали часы томления и истомы, день все не кончался, жара казалась изнуряющей. Хотелось раздеться донага, окна были распахнуты настежь, спалось плохо. Однажды ночью в дортуар влетел комар, и монахини вынуждены были охотиться за ним до самого рассвета. Если уж эти господа защищали их от людей Кардинала, они могли бы также помочь им в охоте за насекомыми. Некая шпионка отправила Кардиналу письмо, написанное симпатическими чернилами.
— Ах! — воскликнул Кардинал, — цитадель гниет изнутри, скоро ее можно будет легко захватить.
Между тем София-Виктория, видевшая во всех этих событиях лишь еще одну возможность чему-то обучить Эмили-Габриель, была весьма довольна тем обстоятельством, что в состоянии ежедневно предлагать ее вниманию такое количество мужчин. Какая женщина, вступающая в свет, может похвастать тем, что познала столько сердец? Какой женщине довелось услышать столько объяснений в любви и так глубоко постигнуть тайные механизмы? Какая женщина, наученная так преподносить себя, наберется достаточно сил, чтобы отвечать отказом всем, кто так страстно ее желает?
Нет ничего труднее, чем управлять девичьим кокетством. Когда учишь девушку поступать против сердца, дефлорация внушает ужас.
— Что вы видите, Дочь моя? — спросила София-Виктория, подталкивая Эмили-Габриель к высокому зеркалу в глубине комнаты.
— Я вижу, — ответила девочка, — великолепный стол, застланный золотыми скатертями и с чудесной посудой на нем. А на потолке, откуда я спустилась, я вижу все небо, оно раскрывается и закрывается вновь, и по нему проплывают толпы, стремящиеся предстать перед Господом Нашим.
— Смотреть нужно не на небо, — поправила Аббатиса, — а на общество.
— Я его и не заметила, — призналась Эмили-Габриель, — оно такое мрачное, как задник декорации, но теперь, когда вы сказали, да, я вижу большую толпу людей, все одеты в черную одежду с белым воротничком, у них маленькие заостренные бородки.
— Вы их узнаете?
— Узнаю, потому что уже видела во время церемонии.
— А теперь сосредоточьтесь, Эмили-Габриель, вы можете отличить одного от другого?
— Боюсь, что нет, они все так похожи.
— Допустим, Дочь моя, а что вы скажете про господина де Танкреда, к которому вы были так привязаны с тех пор, как он отдал вам свое перо?
— Но я его здесь не вижу. Из-за того, что все они так похожи, создается впечатление, будто один скрывает другого. Первый слева, конечно, отличается от последнего справа, но когда глаза переходят от одного к другому, кажется, между ними не больше отличий, чем между двумя, стоящими рядом.
— Вы весьма умны, Дочь моя, — произнесла Аббатиса, — я просто очарована. Вы только что высказали нечто такое, о чем большинство женщин и не подозревает, а именно: интерес к мужчине испытываешь лишь в том случае, если он единственный в своем роде и стоит особняком, когда же их много, он стирается, становится незаметным; так женщина, познавшая лишь одного возлюбленного, любит его без памяти, а та, у кого их было много, привязана к ним не больше, чем к отражению, многократно повторенному в анфиладе зеркал.
— Очевидно, можно сказать и наоборот?
— Разумеется, Дочь моя. В любви существует единственное правило: обладать множеством возлюбленных, для каждого из которых вы — единственная. Но представьте себе, сколько неудобств… Посмотрите-ка еще: что вы скажете об их настроении?
— Им холодно и печально, Тетя, можно подумать, они присутствуют не на празднике, куда вы их пригласили, а на погребальном обряде.
— Это потому что они нас видят, Дочь моя, как мы видим их, мы выставляем себя напоказ, и одновременно они выставляют себя.
— Но Тетя! — воскликнула Эмили-Габриель, подаваясь назад. — Выходит, нас одевали прямо при них. Ведь нам же еще не приладили рукава!
— Запомните, Племянница, именно так женщина и должна показывать себя, надевая все больше одежды, а не наоборот, как делают некоторые, снимая с себя один за другим предметы туалета. Мы вовсе не хотим возбудить их чувства, но просто желаем показать, что именно они постепенно теряют. Взгляните: какая серьезность, какая грусть, какой траур. Это наша красота взмывает в небеса. Пойдемте, дочь моя, занавес опущен, спектакль окончен, настало время срывать их аплодисменты, если только они не пожелают вознаградить нас несколькими слезинками.
И они прошли по ту сторону зеркала.
— Месье, — сказала Аббатиса, обращаясь к господину де Танкреду, — у вас презабавный вид, как будто недавно вы лицезрели призрак, ваши глаза так прикованы к тому, что вы только что видели, вы даже не заметили нашего появления. Что там такое?
— Ничего, Мадам, — смутившись, ответил молодой человек.
— Господин де Танкред, вы желаете убедить нас, будто ваши глаза — всего лишь некие предметы, которые могут бросать взгляды, кокетничать и исторгать слезы при звуках полкового барабана. Вы закрываете их, вы перескакиваете ими с предмета на предмет, и вы не умеете ими пользоваться? Отвечайте же, что вы видели.
— Ничего, Мадам, только большое зеркало в богатой раме, правая часть которого слегка закрыта красным занавесом.
— А что в зеркале?
— Ничего, взгляните сами, Мадам, зеркало очень темное, там только мое отражение…
— А кроме вас, что вы там прячете за собственным отражением?
— Мадам, в глубине, возле камина, это, очевидно, служанка, она складывает одежду…
Присутствующие хранили тишину, все глаза были устремлены на господина де Танкреда в ожидании, что он скажет еще.
— …Две женщины, обе такие прекрасные, я даже не знаю, какая из них более красива, они стоят одна подле другой и разглядывают нас, как на спектакле.
— Вы видите их глаза?
— Нет, Мадам, не вижу, ведь они смотрят на меня.
— Эмили-Габриель, — позвала Аббатиса, повернувшись к девочке, — подойдите и встаньте рядом с господином де Танкредом, вам нужно столько сказать друг другу, ведь вы оба можете смотреть из глубины на поверхность, это преимущество юности.
И она подала руку некоему старому воздыхателю, который, подобно ей, умел смотреть только вперед.
12ГОСПОДИН ДЕ ТАНКРЕД
— …Вот так и случилось, — рассказывал потом господин де Танкред, — что я, поступив на службу к тете, оказался у ног племянницы!
Панегирист, коему довелось выслушивать это признание, прекрасно знал, что все произошло не просто так, а по особой воле Софии-Виктории, которая называла господина де Танкреда не иначе, как Черновичок.
— Отчего же Черновичок, Мадам? — поинтересовался Панегирист, которому нужно было все прояснить.
— Черновичок, Месье, — это слово я изобрела сама, я называю так мужчину, которого вручаю молодым девушкам, дабы они получили возможность заострить свои зубки и коготки, изведать свое сердце, испытать на ком-то свои глупости и отточить свой стиль. Чтобы они, исписавшие столько страниц, смогли наконец услыхать, что говорят мужчины о предмете, в котором они весьма немногословны.
Эмили-Габриель — таковы были правила игры — совершенно не подозревала о тетиной затее. Но она, считавшая себя до сих пор весьма счастливой, стала ощущать себя счастливей во сто крат с тех пор, как господин де Танкред принялся следовать за нею по пятам. Но, будучи столь счастливой, она не осознавала, что раньше была счастлива в меньшей степени. Она принимала все как есть, подобно тому, как по утрам мы восхищаемся зарождающимся днем, нисколько не упрекая ночь за то, что та была слишком темна.