Большой Гапаль — страница 21 из 26

— Я их вижу, — произнесла она, — я их касаюсь, но не узнаю, они превратились в такие же игрушки, как и те, рядом с которыми их положили. Сердце Софии-Виктории похоже на птицу, выпавшую из гнезда, которую я не смогу отогреть своим ледяным дыханием, а Большой Гапаль похож на потускневшую жемчужину, которую нужно бросить в глубины океана, а я, даже собрав все свои силы, смогу предложить ей лишь стаканчик молока.

17МАДЕМУАЗЕЛЬ ЖЮЛИ

Хорошенькое дело! — воскликнула Жюли. Не желая более выносить свое положение пленницы в деревенской глуши, она решила искать помощи в Париже, позабыв о том, что оказалась здесь именно потому, что ей нужно было из этого Парижа спастись. Она отослала прошение своему любовнику Принцу, умоляя во имя чувств, каковых он более не испытывал, позволить ей вернуться из изгнания. Она пыталась вновь возбудить в нем сладострастие, которому он давно уже предавался совсем в других объятиях. Она жеманилась и манерничала, причем делала это довольно неуклюже, как все черствые особы, не ведающие истинной нежности и разливающие вместо нее клейкий сироп, от которого потом не знаешь как отмыться. В качестве последнего довода она решила прибегнуть к его заботливости, каковой он никогда не проявлял, и сообщила, что тяжело больна: ее трясет жестокая лихорадка, она потеряла аппетит, страдает от головных болей, и вообще деревенский воздух пагубно воздействует на ее красоту.

Принц де О. прислал своего лекаря, который, обследовав Жюли, не нашел у нее ничего, кроме так называемого «недуга Ирен», в завуалированной форме это означало обыкновенное старение.

— Недуг Ирен? — удивилась Жюли, — но мне ведь нет и двадцати!

— У вас наблюдаются симптомы внезапного старения, они могут настигнуть человека в любом возрасте. Для таких необыкновенных особ вроде вас, Мадам, возраст не измеряется числом прожитых лет. Вам следует лечиться белым и красным.

— Что это? Лекарство, микстура?

— Нет, это белила и румяна, — ответил врач.

Все весьма потешались, включая самого Принца де О., который в глубине души опасался, что она осталась такой же прекрасной, какой была в ту пору, когда он прогнал ее. Он объяснил, что она была изнурена гордыней, изъедена скукой, изъязвлена честолюбием: для старости это самая лучшая почва. Он велел отослать ей микстуру от старения, составленную по собственному рецепту: держи, шлюха, это хоть как-то тебя освежит!


— У меня недуг Ирен, — пожаловалась Жюли Демуазель де Пари. — Именно из-за него у меня такое лицо и такая кожа. Мне нужны белила и румяна, чтобы все это скрыть. А потом, когда и румяна не будут помогать, мне придется носить тесемки вокруг головы, черные тесемки на лбу, вокруг щек и шеи.

— Носите лучше манишки и нагрудники.

— Нет, они недостаточно крепкие, недостаточно твердые, недостаточно накрахмаленные.

— Так вам и тесемки будут слишком слабыми.

— Тогда стану носить веревки.

— Может, вам лучше на них повеситься?

Демуазель де Пари порекомендовала ей магазинчик «У Наследницы», который поставлял товар королевам и принцессам. Жюли заказала там пятьдесят баночек румян, сто фунтов пудры и с десяток литров всяческих ароматических притирок, отчего в Париже заговорили, будто она пытается разукрасить изгнание, но что всего приобретенного ею недостаточно, чтобы скрыть свой стыд, гнев и зловонные миазмы души.

Жюли готова была к тому, что ей придется пережить трудный период, и ждала суровых порицаний, но только не этот скотный двор с его вульгарным кудахтаньем! Она недоумевала, почему удары наносятся снизу, причем из стольких мест сразу и от людей, на которых она никогда прежде и смотреть не желала. Буквально каждый позволял себе какую-нибудь колкость, некоторые даже приводили детей, чтобы те тоже имели возможность пнуть своей маленькой ножкой, и поднимали стариков с их смертного ложа, чтобы и они могли плюнуть и запачкать ее. Каждый являлся со своей пригоршней грязи, они копались в своем собственном нутре, чтобы набрать побольше желчи и шлаков, так они отмывались сами. Чуть поодаль деревня воняла гораздо меньше, только смрад гниющих яблок и налипшей на свиней грязи.

Она попыталась найти защиты у Демуазель де Пари, которая выслушивала ее, словно речь шла о каких-то чудесах, и начинала рассказывать всякие парижские байки, а сами они в это время перебирали бриллианты, что были нашиты на подкладку ее платья. В последний вечер Жюли решила устроить прием, на который никто не соизволил явиться. Она прождала целую ночь, красуясь в своем дивном платье, переливающемся ослепительным сиянием. Решив бежать, она перелицевала платье, бриллианты кололи ноги. Она долго надеялась, что по возвращении вновь переделает все как было, пусть эти камни ослепят их всех. Мне это больше не понадобится, — вздохнула она.

Их было так много, что они покрыли всю поверхность стола. Она перебирала их, как шахматные фигуры или игральные кости. Жюли обратила внимание, что если долго играть с бриллиантами вот так, пальцы становятся скрюченными…

— У меня ненависть сидит прямо внутри, — признавалась она Демуазель де Пари, — она меня пожирает и ослепляет, я все время думаю, как отомстить, но все способы кажутся мне недостаточно жестокими, это совсем не то, что я хочу. Почему же мой ум, который так хорошо служит мне в делах, здесь оказывается бессилен? Я мечтаю подвергнуть их такому унижению, причинить всем такую боль, чтобы им стало в тысячу раз хуже, чем мне, но у меня ничего не получается, более того: как если бы все, что я придумываю, оборачивалось против меня и усиливало мою собственную боль. Я убью себя.

Пытаясь как-то успокоить ее, Демуазель де Пари водила ее по саду, где сама в течение стольких лет пыталась рассеять собственную скуку. Она любила один старый вольер, в котором жил сокол. Когда-то его вынул из гнезда некий крестьянин и, мало осведомленный о повадках этих птиц и о правилах дрессировки соколов для охоты, подсунул его курице, поскольку в его представлении любое существо, обладавшее перьями, крыльями и клювом, имело отношение к домашней птице. Но приемная мать выклевала соколу глаз, продемонстрировав таким образом, что этому сыну лазури предпочитает собственных отпрысков. Искалеченный и несчастный, он кормился дохлыми мышами, которых удавалось отбить у кошки, разной падалью и так влачил свое существование, болтался в вольере, словно грязная, мятая тряпка, дрожа от страха перед грозными курами.

Демуазель де Пари подвела Жюли к несчастной птице, спрятавшей голову под крыло.

— Вот вам прекрасный символ, напомнивший мне о трусости Принца, — сказала Жюли, — некто бахвалится перед всеми, возвышается, как король, но только окажется в клетке, дрожит перед обыкновенными курами.

Ей пришла в голову мысль подарить Принцу де О. этого сокола и даже присвоить ему имя — Брут. Они с большой тщательностью подготовили птицу к путешествию, такого, как он был, запаршивевшего, грязного, с пролысинами под левым крылом, где проглядывала убогая плоть, с ощипанным хвостом и страшной дырой на месте выклеванного глаза.

— Но по каким признакам он узнает в этой птице себя? — поинтересовалась Демуазель де Пари.

— Да по всему: такое же убогое, вшивое, общипанное существо, а главное, на глазу у него тоже черная повязка.

Она дождалась ответа. Богато убранная карета, запряженная шестеркой лошадей, с невероятным грохотом въехала во внутренний двор замка. Это была карета Принца де О. Лакей открыл дверцу, другой пододвинул приставную лесенку. Из кареты появилась крошечная мартышка, по моде того времени на ней красовался белый парик, она была одета в платье голубого шелка и намазана румянами до ушей. Она поприветствовала присутствующих, присев в грациозном реверансе, затем, одурев от свободы, испустила пронзительный вопль и тремя огромными прыжками исчезла в саду. С тех пор из окна своей комнаты Жюли могла наблюдать за этой мартышкой, которая, усевшись на самой высокой ветке самого большого дерева, разорвала платье и все приседала и приседала в реверансе. При первых заморозках слуга нашел ее тельце на земле — обезьянка умерла от холода. Милая шуточка, только продолжалась недолго, — пробормотала сквозь зубы Жюли, но Эмили-Габриель потребовала для мартышки погребения по христианскому обряду, на которые согласился и Исповедник, увидевший в этом признак святости, и пожелал обсудить это с Панегиристом.


— Что вы думаете, господин Панегирист, вы ведь наблюдаете эту историю гораздо дольше, чем я?

— Именно так, господин Исповедник, я вообще об этом ничего не думаю, впрочем, это не вина Эмили-Габриель, дело в том, что мое собственное мнение заблудилось и никак не может отыскать дорогу. Судите сами: я назначен Панегиристом Софии-Виктории, я записываю все ее возвышенные речи, отмечаю ее чудесные поступки в течение многих лет. Но в какой-то момент, почти вопреки собственной воле, я все больше начинаю интересоваться Эмили-Габриель, оставляю Софию-Викторию и пропускаю главу. Вы должны понять меня, господин Исповедник, я могу признаться в этом только вам одному: как если бы при Сотворении мира я отсутствовал в момент падения и, оставив Адама и Еву в раю, отыскал их уже на земле.

— Мне кажется, — ответил Исповедник, — вы просто оставили одну судьбу ради другой, показавшейся вам более величественной, надежду, которую дает нам наша малышка Эмили-Габриель, вы предпочли весьма спорным деяниям Софии-Виктории. По правде говоря, меня уже не слишком занимают все эти «Жанетты» с их чересчур мужественной святостью. Вы принадлежите к тем особам, кого пугает кровь и ужасает жестокость.

Панегирист покачал головой:

— Именно в этом я и хотел убедить самого себя вначале, но, увы, я верен Эмили-Габриель не более, чем Софии-Виктории, меня сейчас интересует одна-единственная особа, она непреодолимо влечет меня, она стала моим наваждением, и это Жюли!

— Помилуй Боже! — воскликнул Исповедник, — я-то опасался, что для нас обоих такой особой станет Эмили-Габриель, и, придя вторым, я не хотел становиться вашим соперником. Отныне у каждого своя задача; я займусь Эмили-Габриель, а вы наставляете Жюли на пути святости.