Демуазель заткнула пальцами уши.
— Как странно, — думала Жюли, — она совершенно не желает меня слушать. И тем не менее, поскольку смерть освобождает от жизни, надо полагать, я не слишком ее любила. Поскольку моя смерть освобождает меня от других людей, выходит, я их не любила. Какое наслаждение покончить с собой, когда себя не любишь.
Теперь, когда она готова была исчезнуть, мир представлялся всего лишь огромной ловушкой, которую расставила жизнь. Все в нем твердило, что нужно жить, любое существо, летающее, плавающее, бегающее. Все, что пресмыкалось и копошилось на земле, хотело жить. Жизнь хлестала через край, при этом стремясь затаиться, укрыться, уцелеть, защититься.
— Господи, — недоумевала Жюли, — сколько стараний и уловок, чтобы только дожить до конца своего срока!
Она думала было повеситься. Она мечтала утопиться, набив карманы тяжелыми камнями, в течение нескольких дней она грезила о том, как броситься грудью на острую шпагу, в конце концов она остановилась на яде — такая смерть представлялась ей таинственной и загадочной.
— Имейте в виду, — заявила Жюли Эмили-Габриель, с которой решила обсудить последние подробности, — я твердо решила умереть, и желаю, чтобы никто мне в этом не мешал.
— Это ваше последнее решение?
— Да.
— Да исполнится ваша воля. Теперь, когда решение принято окончательно и никакие мои желания не могут повлиять на ваши, должна вам признаться, что очень хорошо понимаю вас. Я сама наполовину мертва, и, хотя тело мое двигается, а голова думает, внутри остался лишь пепел, как от пожара монастыря, а душа ушла вместе с Аббатисой. Я всего лишь механическое устройство в руках господина Исповедника, я живу, как если бы прежде меня не существовало. Я стою на краю пропасти, и до меня долетает пена страстей, что бушуют подо мной, и глаза наполняются слезами. Я жажду испытать отчаяние, что толкает вас оборвать последнюю связь с этим миром, ибо сама не испытываю ничего, кроме уныния, которое мешает мне умереть и не позволяет жить.
Они бросились в объятия друг друга, и самой грустной из них двоих была отнюдь не та, что собралась уходить. Слезы переполняли глаза Эмили-Габриель.
— Я хотела славы, вы мечтали о счастье, но в конце пути тот же крах и те же слезы. Я прошу вас — примите снадобье герцогини, там еще что-то осталось, вы погрузитесь в сон.
— Благодарю вас, — отвечала Жюли, — не стоит принимать слишком много мер предосторожности. Демуазель де Пари уже пообещала мне один состав собственного приготовления.
— Мы торжественно отметим ваш уход. Только назначьте день.
— Этим вечером.
— Я отдам распоряжения.
— Вы не находите, господин Исповедник, что душевные страдания более жестоки, нежели недуги телесные? — спрашивал Панегирист. — Некоторым образом, ими я интересуюсь куда больше. Боль Жюли нестерпима, потому что от нее нет лекарства, я во всяком случае такового не нашел.
— Она сама нашла.
— Смерть? Но ведь подобный поступок осуждается церковью; не обязаны ли мы сделать все, чтобы она оставила свои зловещие планы, и самим предоставить ей кончину, которую она желает. Я чувствую себя виновным, и, коль скоро нам предстоит принять во всем этом участие, я не могу отделаться от мысли, что, будь в нас самих чуть больше отчаяния, его меньше было бы у нее.
— Похоже, господин Панегирист, вы куда более, чем она сама, обеспокоены спасением ее души. Я подумаю об этом…
Исповедник отправился на поиски Сюзанны: не найдется ли в замке некоего порошка?
— Хочу наконец избавиться от крыс, они так досаждают мне по ночам.
Испуганная Сюзанна принесла ему пакетик.
— Отныне, — заверила она его, — вы не увидите ни одного крысиного хвостика.
Панегирист отправился разыскивать господина де Танкреда, жившего отшельником в пещере в лесной чаще. Одет он был в лохмотья, а на коленях держал борзую и гладил ее по голове.
— Что вы сделали со своими собаками?
— Кураж погиб в первом же сражении, Мир умер от старости, Правда ослепла. Мне осталась лишь Жалость, она не желает больше охотиться.
— Какая досада, и как, должно быть, вы несчастны! А как же, Месье, вы убивали животных?
— Есть много способов убивать. Можно убивать свинцом, стрелами, сетями, зубами. Еще я убивал их с помощью других животных: кабанов — собаками, змей — хорьками, птиц — соколами.
— А не известен ли вам какой-нибудь способ, более… мягкий?
— Ну, может быть, отравленная приманка.
— Расскажите-ка мне про такую приманку.
Никогда еще на самоубийцу не приходилось столько убийц.
Они все собрались в птичьем зале, который был разукрашен, как во времена самых пышных празднеств Герцога.
— А я и не помнила, — сказала Эмили-Габриель, — что птицы на гобеленах были мертвыми.
— Это потому, — ответила Сюзанна, — что вы видели их лишь в самом начале, когда Герцогиня хоть немного, но еще любила жизнь. Она желала, чтобы из этой залы сделали вольер, а потом мы связали им крылья, закрыли глаза, как на натюрмортах с дичью, что, в сущности, не так уж плохо для столовой, даже для кающихся грешников.
Вошла Жюли, нарядно одетая, в платье с открытой грудью, напудренная и нарумяненная до ушей.
— Прошу простить меня, — сказала им она, — мне хотелось появиться в нарядном платье с нашитыми бриллиантами, но Демуазель де Пари, так удивившая всех своим внезапным отъездом, оказывается, забрала их с собой. Эмили-Габриель, не согласитесь ли вы отдать мне свой, вы ведь знаете, это всего на несколько часов.
— Но это не бриллиант.
— Ну, не знаю, как вы называете эту большую жемчужину, которую вы носите на ленточке, этот хрустальный шар, который я видела на груди Аббатисы, этот драгоценный камень, что был изображен на картине на груди у Девы.
— Это Большой Гапаль, — вмешался Панегирист.
— Бриллиант или Большой Гапаль, дайте мне его, Эмили-Габриель; хотя бы сейчас, в двух шагах от смерти, повесив его себе на грудь, я могла бы вообразить, что я святая дева, достойная аббатиса, добродетельная монахиня.
— Возьмите его, — сказала Эмили-Габриель, — тем более что он стал таким непривлекательным, с тех пор как я получила его, он холодит мне сердце, истощает тело, поглощает весь свет, все шумы и все запахи. Он словно мстит, что оказался заброшен во время моей болезни, но сейчас я не могу ответить на его призыв, я еще слишком слаба. О, моя прекрасная Жюли, мне бы хотелось сделать для вас в тысячу раз больше, отдать вам свою душу, доверить сердце.
И когда она повесила ленту с Большим Гапалем на шею Жюли, Панегириста охватил бесконечный восторг, он почувствовал, как ангелы, притягивая его к Жюли, возносят его к небесам.
— И как вы меня находите в роли аббатисы? — спросила Жюли.
— Дело сделано, — наклонился Исповедник к Сюзанне, — мы присутствуем при величайшем богохульстве, мы стоим у врат святотатства. Господин Панегирист обладает странным свойством путать порок с добродетелью, поразительная способность вечно попадать пальцем в небо. Говорю вам, эта церемония отвратительна, и, дабы сопротивляться ее мерзости, необходимо все совершенство Эмили-Габриель.
Жюли попросила выпить, потому что хотела, чтобы ей стало весело. На это Исповедник ответил, что это прекрасная мысль, ибо необходимо развеять черную меланхолию. Он сам подал ей рюмку ликера. А господин Панегирист пожелал, чтобы она попробовала вино, название которого он держал в тайне и которое, по его убеждению, весьма подходило для тяжелых моментов в жизни. Жюли нашла его превосходным и захотела пить его по очереди с ликером Исповедника, полагая, будто эта смесь, способствуя большему опьянению, лучше подготовит ее к роковому исходу. Она пила большими глотками, запрокинув голову. И рассказывала о празднествах, которые задавал Принц и которые длились ночь напролет.
— Всю ночь пить и есть? — удивилась Эмили-Габриель.
— …Кататься под столом, изменять самой измене и быть неверной самой неверности. Переворачивать все вверх дном, передвигаться задницей кверху, падать навзничь и ничком. Делать все шиворот-навыворот и выворот-нашиворот. Праздновать Пасху до Вербного воскресенья, ставить телегу впереди лошади.
— Так вам подавали кофе до обеда, а закуски вместо десерта? — спросила Сюзанна, которая не в силах была постичь распорядка подобных пиршеств.
— Мы ели десерты, а вот закуски уже не лезли в глотку, и мы отдавали их тем, кому их всегда не хватает, и которые обжирались, сидя под столом, набивая рты и животы.
Она вспомнила про эликсир молодости, присланный ей Принцем.
— Я хочу выпить его весь, — заявила она, — ведь чтобы омолодить смерть, его понадобится много.
Я поднимаю стакан, — сказала Жюли, — за эту жизнь, которая убила меня, — и воскликнула во весь голос: — Да здравствует смерть!
Она упала.
Все бросились к ней, полагая, что она мертва.
— Слава небесам, жива, — сказал Панегирист, приложив два пальца к шее, на то место, где билась тоненькая жилка.
Ее положили на подушки. Кормилица принесла одеяло.
— Нечего здесь оставаться, — сказал Исповедник, подталкивая Эмили-Габриель к двери, ведущей в соседнюю комнату, — это зрелище вас недостойно. Вам только что, — продолжал он, придвигая к камину два глубоких кресла, — довелось увидеть самую презренную из всех смертей, какую только могут ниспослать небеса, — смерть развратницы. Не позволяйте, чтобы воспоминание об этой сцене отяготило вашу душу, и пусть эта презренная девица, сгинув в преисподней, избавит землю от миазмов зла, что она распространяла, и да пусть ваша святость воссияет во всем величии.
— Святость, господин Исповедник, вы просто преследуете меня этим словом, вы произносите его всегда, стоит мне что-то сказать, заплакать или просто пошевелиться, а я его не понимаю.
— Именно так и распознается истинная святость — ее не осознают. Но, с другой стороны, не стоит и слишком мешкать, ибо если не признать ее вовремя, может случиться, что с ней свыкаются, и она рассеется в воздухе так, что в какой-то момент станет совсем не видна.