— Согласен, — снова сказал отец. — Ну а третье желание?
Она промолчала.
— Так произнесите же наконец свое третье желание, — настаивал отец, — а то и с другими ничего не получится.
Тогда она сказала, что это секрет. Ее торопили. Она взглянула на каждого из присутствующих с вызывающим видом, который заставил бы их задрожать, не будь они все уже так пьяны. Взгляд ее задержался на господине де Танкреде, который был еще совсем мальчик, но уже причесан по последней моде, а под легким пушком выделялся маленький красный рот, вызывающий желание. Она потребовала перо, украшавшее его шляпу, заявив, что семейные мемуары пристало записывать пером райской птицы, а не гусиным. Господин де Танкред покраснел и с безукоризненной учтивостью протянул ей то, что она просила.
Когда Герцогиня приходила в себя после ночи и своих снадобий, она не сразу осознавала, где находится. Ей казалось странным, что небо было выткано желтым, соломенного оттенка шелком с серыми полосами. Всмотревшись внимательнее, она заметила, что еще добавилось ваз в местах, куда она сама их поставила… она узнала собственную комнату, и душа ее переполнилась отчаянием. Ежевечерне приготовившись к великому путешествию, она каждое утро сожалела, что оно так и не состоялось. Именно этот момент избирал Исповедник, чтобы навязать ей очередную проповедь, в которой увещевания чередовались с поощрениями: коль скоро Герцог думал об Азенкуре, ей следовало приложить все усилия для воспитания маленьких Жанетт.
— Жанетт? — переспросила Герцогиня.
— Да, Мадам, ваш сиротский приют, наши маленькие Жанны.
— Как папесса?
— Нет, Мадам, как та блаженная, которая, положив конец Столетней войне, искупила позор Азенкура.
— Аминь, — сказала Герцогиня.
Крестясь, она испустила долгий стон, и рука ее застыла на лбу, там, где должна была бы лежать рука Господа. Она ощущала, как в этом месте набухает мигрень, которая, наполнив ее болью, на давала двигаться, даже просто пошевелить пальцем; значит, о вышивке сегодня можно было забыть. Перед ней вставал совершенно пустой день, когда ей нечего было делать, не о чем думать и даже нечего вспоминать.
Сюзанна сообщила, что Герцог просил откланяться. Она приподняла ее, облокотила на подушки, а на глаза положила прохладное полотенце. До Герцогини доносились шум экипажей, ржание лошадей, стук их копыт. Еще она слышала голос дочери и смех мужа. Надев на лицо маску равнодушия, Герцогиня чувствовала, как закипают слезы. Она приблизилась к окну, вытянула вперед руки, как если бы сама с собой играла в жмурки. Откинув занавеску, она увидела, как девочка входит в карету, затем выходит, чтобы потребовать свою Демуазель де Пари и Кормилицу. Она поняла, что на Кормилицу согласились, но Демуазель де Пари следовало оставить здесь. Затем она увидела, как Кормилицу втаскивают в карету, словно грузную, обезумевшую скотину. Она осознала, что ее дочь, которая подумала о Кормилице и гувернантке, так и не вспомнила о собственной матери, и впервые в жизни осмелилась осознать, что Эмили-Габриель не была доброй девочкой, и более того — но терзавшая ее мигрень не позволила сформулировать эту мысль — она была даже злой.
— Господин Герцог увозит мадемуазель в Париж, — прокомментировала увиденное Сюзанна.
— В парадиз! — воскликнула Герцогиня. — Она уезжает, а я остаюсь!
— В Париж, Мадам, — решительно повторила Сюзанна.
— В Париж, в Париж, — растерянно твердила Герцогиня, убежденная, что это название, столь близкое к тому, с каким она его перепутала, близко не только фонетически, но и по расстоянию, словно некий этап на крестном пути.
— В Париж, ну почему?
Сюзанна пожала плечами, откуда ей знать? Так решили ночью. Эмили-Габриель получит Большой Гапаль.
Темно-красный рубин единорога! Она сделается с ним святой? Ответа она не ждала, зная по опыту, что в этом семействе не принимают никаких решений, не сославшись на пап, святых, мучеников и Азенкур, шла ли речь о самых высоких амбициях или же о самых низких поступках.
— Мне душно, открой окно, Сюзанна.
Возбужденная удаляющаяся толпа заметила наконец Герцогиню, бледную и неодетую, она держала свою повязку, словно платок, которым приветствовала отъезжающих, или же, напротив, словно белый флаг, который выбросила, прося пощады, умоляя, чтобы пришли ее освободить, забрали жизнь, тоже взяли с собой в Париж.
3НОГИ
Уютное тело Кормилицы, широкое и мягкое, самой природой созданное для комфорта, можно было использовать как только пожелаешь. Сначала оно было матрасом, затем креслом, удобным и как нельзя лучше приспособленным для поездки в этой карете, оно спасало ребенка от чудовищной тряски и толчков, которые иначе подбрасывали бы ее до потолка, к тому же девочка сидела на возвышении, и поэтому — а также благодаря своей взрослой манере держаться — в рамке стекла вырисовывалась как настоящая дама.
Видя, как Эмили-Габриель с такой грацией и достоинством расположилась в карете, Герцог был очарован: дочь являла собой благородную уверенность существа, обладающего несомненными достоинствами. Он гарцевал поблизости от нее, придерживая или пришпоривая лошадь в зависимости от скорости кареты, которая то еле тащилась на подъемах, то стремительно скользила на спусках. Когда повозки замедляли ход, он стучал в стекло, чтобы она приоткрыла его; тогда он целовал ей руку и говорил о будущем, зная превосходно, что в разговоре следует упомянуть о некоторых планах, хотя и не стоит злоупотреблять обещаниями. Замок был все еще виден; они разговаривали об учении, необходимом как девочкам, так и мальчикам, о войне, без которой не могут обойтись господа, и умении вести беседу — искусстве, обязательном для дам.
— Я ничего не знаю о войне, — сказала Эмили-Габриель, — а вот об умении вести беседу думала очень много, меня это чрезвычайно интересует. Мне, отец мой, хотелось бы беседовать день и ночь, а записывать и читать лишь то, что было произнесено. Меня просто ужасают все эти бесконечные описания, какие-то ненужные подробности, а страницы, исписанные размышлениями о морали, меня приводят в отчаяние. Когда я открываю книгу, мне совершенно не хочется, чтобы взгляд спотыкался на скучных кочках, мне нравится, когда он прыгает со строчки на строчку, как я прыгаю через ручей с камешка на камешек.
— Вы будете прыгать, моя дочь, я вам обещаю, будете прыгать, как вам хочется.
Проехав половину пути, они заговорили о радостях монастыря и очаровании Аббатисы.
— И все-таки, — сказал Герцог, — нужно дать себе время как следует поразмыслить. Вы ведь любите мужчин, Эмили- Габриель.
— Я люблю их так же, как и беседу, люблю всем сердцем, — ответила она, — потому что у них такие красивые перья.
— Вы могли бы претендовать на самую лучшую партию, на самое большое богатство, самые изысканные драгоценности.
— Отец мой, разве есть партия лучшая, чем Бог? Драгоценность изысканнее, чем Большой Гапаль?
— Вы говорите, как ваша тетка, вы размышляете, как моя сестра, вы наделены врожденным благородством Аббатисы.
Она одержала победу. Когда карета подъехала к парижским заставам, будущее ее было предрешено: она станет аббатисой после Софии-Виктории де С., сотой аббатисой семейства, управляющего монастырем со дня его основания. У Эмили-Габриель был восторженно-исступленный вид, как у монахини, которая вдруг осознала, что только что опустившаяся на каменные плиты решетка больше не поднимется никогда.
Проезжая по Парижу, она опустила глаза. Уже почти заточенная в теткиной обители, она не хотела появляться в доме отца — столь велико было ее нетерпение скорее оказаться в монастыре. Стоило большого труда разъяснить, что ей не пристало вступить туда, как обыкновенной девочке, и ее приход следует обставить как можно более торжественно. Поначалу они предполагали провести ее через калитку, к которой в тяжелые, голодные годы подкидывали брошенных детей. Но Герцог отверг это предложение. Столь оригинальное появление вовсе не обязательно приведет его дочь к триумфу, который ее ожидал, и в запасах сестринского сострадания он отнюдь не был уверен. Она, вне всякого сомнения, отвергла бы ребенка, вошедшего через такую крошечную дверь. София-Виктория слишком явно давала понять, что не испытывает склонности к милосердию. По ее собственным словам, она представляла ее в виде женщины, которая дает грудь в лучшем случае младенцу, в худшем — старцу. Слава богу, заключала она, я для этого не создана.
Герцогу представлялось событие совершенно исключительное, что-то вроде триумфального шествия — в этот мир, который, строго говоря, миром вовсе не был, — столь восхитительного, что так появляться, казалось, должны были лишь сказочные феи. Ему вспомнилось, что в расписном потолке спальни Аббатисы имеется некое тайное устройство, установленное Береном-старшим, тем самым, кто являлся распорядителем королевских празднеств и познал настоящий триумф с «Королевой Ночи». Обнаружив его когда-то давно, в дни их юной прелести и прелестной юности, брат и сестра довольно много развлекались с его помощью. Герцог помещал туда всякие сюрпризы: клетку с попугайчиком, юного пажа, редкостную книгу, непристойную картинку, которые ровно в полночь, с двенадцатым ударом часов, спускались в комнату Аббатисы; таким способом он желал ей спокойной ночи.
С помощью привратницы Эмили-Габриель поместили в золоченую клетку. Одета она была в простую рубашку из эпонжа, доходящую до колен, к ней были прикреплены два маленьких белых крылышка. В пальчиках она крепко держала колчан со стрелами, среди которых было и перо господина де Танкреда. Начался ужин, который Герцог давал в честь сестры и на котором присутствовали несколько монахинь ее капитула, а также люди Герцога, представленные его соперниками по турниру, согласно тайному приказу, удивившему многих в этом мире.
— …Так значит, мой брат, — говорила Аббатиса, — это ваш прощальный ужин?
— Прощальный, Мадам, я уже отслужил свое и теперь прошу вашего позволения удалиться из истории, в которую я едва вошел.