По крайней мере, я пыталась так сказать. Не знаю, получилось ли.
А он говорил что-то про пыльный, утомительный, жаркий Лос-Анджелес, сухой ветер, изводящий все нервы и гонящий огонь вверх по холмам зигзагообразными линиями, напоминающими слезы на бумаге, отделяющие нас от ада, про громоздящиеся облака смога, непрекращающийся солнечный свет, прохладный океанический туман, всю ночь пластающийся по низине чистой, белой больничной простыней, а утром его убирают. Про месяц в небе, зеленом от синяков, после того как закат отдубасил его по полной. Про ленивую луну-гамак, поднимающуюся над линиями электропередач, над скелетообразными силуэтами столбов, над косматыми кипарисами и остроконечными, похожими на морских ершей черными кронами пальм, увенчивающими тощие стволы. Про великана, который придет, чтобы превратить город в щебень и поджечь этот щебень, но не сегодня, будем надеяться, не сегодня. Про напрашивающееся сравнение автострады с рубиновым браслетом подле бриллиантового, с потоком лавы, стекающим к реке, сотканной из пузырьков шампанского. Часто говорят, город «распластался»… Да, Лос-Анджелес – пьяная, хохочущая девка в платье со стразами, распластанная по равнинам, ноги задраны на каньоны, юбка расстелилась по холмам, она мерцает, вибрирует, ее щекочет свет. Не надо покупать звездную карту. Господи, не надо никуда ехать и пучить глаза, потому что вы уже здесь. Вы в нем. Он весь одна большая карта звезд.
По крайней мере, так я услышала.
А я, знаете, что сказала? В основном это обычные дома. Но если задуматься о домах, по-настоящему задуматься, они ведь такие непонятные. Коробки, где мы храним себя и свое добро, коробки в форме тюдоровских усадеб, шикарных цементных бункеров вроде твоего, в форме пижонских прозрачных космических кораблей, геодезических куполов и стройных застекленных шкафчиков. Лос-Анджелес – таинственные осыпающиеся старые сваи на вершине холма, асьенды, укутанные бугенвиллеями, бунгало ремесленников, лаконичные, как шпилька, маленькие глинобитные хижины с плоскими крышами и решетками на окнах, лачуги для серфинга, лачуги наркоманов, лачуги сварливых-стариков-не-имеющих-адвокатов, лачуги пачули, увешанные ритуальными флажками, их окна сквозь набивной индийский хлопок светятся красным, как будто внутри пульсирует сердце всего. Это палатки сгрудившихся под мостом бездомных, круглые глиняные гнезда ласточек высоко под мостом, виноградная лоза, свисающая с моста, как занавес из бисера. Мусор, гонимый горячим сухим ветром, гнездящийся под мезембриантемумом возле трассы. Дразнящий, прыгающий, извивающийся танец с веерами, исполняемый водораспылительными установками. Это вжик-вжик секатора и плюх лимонов, падающих с перегруженных ветвей, – они лопаются и гниют на тротуаре, а над ними вьются пчелы. Мирно-голубая скользящая сетка для бассейна, которую с изяществом гондольера расстилает садовник в широкополой соломенной шляпе.
Это умирающая от жажды трава, высокие откосы, поросшие олеандром, стелющимся по середине автострады, цветущим, ядовитым, чертовски выносливым, отделяющим север от юга – лаву от шампанского. Это кактусы, юкки, алоэ, агавы и накапливающие воду суккуленты: синие меловые пальчики, голубой горизонт, королева ночи, ослиный хвост, пурпурный император, огненные палочки, паутинка-живучка, зебра-хавортия, огненный нефрит, призрак, сияние фламинго, нитка жемчуга, рисованная леди и подобные названия. Я хочу, чтобы Редвуд знал. (Хотя он опять серьезно спросил: все ангелы?) Он должен знать, что Лос-Анджелес – ветер пустыни, врывающийся в райский сад. Должен понять, что я пурпурный император, рисованная леди, а это значит: всё. такое. сочное.
Я сказала ему, и он ответил «да». Да, точно. И мне показалось, я увидела, как из него, из ниоткуда исходит холодная точка света, вроде звезда, но не звезда.
Свадьба
Северная Атлантика
Октябрь 1931 г.
Через два месяца после возвращения Джейми из Сиэтла
Мэриен Маккуин, семнадцати лет от роду, недавно вышедшая замуж, стояла на корме океанического лайнера. Холод лееров пронизывал перчатки, сквозь мрачное небо просачивался свет. На медовый месяц Баркли повез ее в Шотландию. Ей было сказано, что она познакомится с окружением его отца, школьными друзьями, увидит замки и Высокогорье. Поездом они доехали от Миссулы до Нью-Йорка.
– Не понимаю, на что тут смотреть, – сказал Баркли где-то на равнинах, поскольку Мэриен не отрывалась от окна. – Ровным счетом ничего нет.
Вихрь поезда несся по золотой траве прерий, выталкивая в небо дроздов.
– Я все равно хочу это видеть, – ответила Мэриен.
Неделю они провели в Нью-Йорке, а затем поднялись на корабль (пароходства «Канерд», не L&O), направляющийся в Ливерпуль. Там они опять сядут на поезд и поедут на север. Первые три дня сильно штормило, пассажирские палубы закрыли, оставив только застекленный прогулочный отсек, и Мэриен раздраженно вышагивала по нему, всматриваясь сквозь залитые дождем окна в меняющуюся, покрытую белыми барашками воду. Баркли свалила морская болезнь, но ее не затронуло. Мэриен быстро освоила хитрость, идя по коридору, крениться вместе с кораблем, раскачиваясь маятником из стороны в сторону. Остальные пассажиры пьяно шатались или цеплялись за ограждение, она же лишь легонько касалась стен кончиками пальцев.
– Превосходно, мадам! – заметил проходящий стюард. – У вас есть чувство моря.
В ее воображении отец гордился тем, что качка ей нипочем. В воображении она объясняла Эддисону, что привыкла, описывала фигуры пилотажа, когда аэроплан ощущается продолжением собственного тела, только более чутким, более слаженным, собственные конечности никогда так не смогут. Она может выписывать круги, делать петли и всегда точно знать, где находится. Этим он тоже гордился бы, думала Мэриен. Она почувствовала что-то вроде жалости к себе. Как было бы здорово, если бы хоть кто-то ей гордился. Уоллес не способен. С Джейми они почти не разговаривают, а Калеб – кто вообще знает, о чем он думает? Баркли гордился женитьбой на ней, аэроплан же считал соперником.
Надраивая щеки, ее обдувала влажность. Насколько она понимала, ночью они пройдут недалеко от того места, где затонула «Джозефина», где она, Мэриен, вступила на путь, развернувшийся в одном направлении, затем в другом и который, наконец, свернув еще раз, привел ее в данную точку океана как супругу богатея, молодую жену преступника.
На ней была одежда, подобранная работницами «Генри Бендела». Она вытеснила ту, что после помолвки подобрали работницы «Меркентайла» в Миссуле и что заменила рубашки и брюки. Шелковое платье, чулки, туфельки на ремешке, клипсы из оникса и бриллиантов, дважды обернувшая шею нитка жемчуга, норковое манто и темно-синяя шляпка-колокол. Таких сокровищ у нее набралось три сундука. Баркли настаивал. Тяжесть обладания множеством элегантных и хрупких вещей, блестящих безделушек, не служивших никакой практической цели, но которые нельзя ни забыть, ни потерять, ни сломать, давила на нее, как тормоз, замедляя движения. Она не привыкла к обуви, которую нельзя мочить, к тончайшим тканям, которые цеплялись или растягивались, если забыть, что все время нужно двигаться очень осторожно. Если бы сундуки сгорели синим пламенем, она бы испытала лишь облегчение, но, поскольку Баркли намного лучше разбирался в том, как должны выглядеть женщины, Мэриен подчинилась.
Волосы ей в гостинице «Плаза» стригла женщина, чья собственная прическа представляла собой чудо из острых углов и авиаторской прилизанности, как шлем Меркурия.
– Они уже такие короткие, не знаю, смогу ли я что-то сделать, – сказала она, перебирая бледную шевелюру Мэриен, но каким-то образом ей удалось соорудить из них нечто, что можно было принять за смелость и мальчишество.
Другая женщина научила ее красить лицо, продала набор компактной пудры с зеркальцами и охапку кисточек и карандашей. Кожу ей пудрили и румянили до тех пор, пока не исчезли веснушки; глаза обвели черным, губы накрасили красным. Когда она поймала свое отражение, у нее возникло то же жуткое чувство, что и в заведении мисс Долли, как будто она смотрит на незнакомку, оказывающуюся ей самой.
А если бы, когда они встретились, Баркли решил просто соблазнить ее? Она бы не очень упиралась. Зачем весь этот цирк? Он испытывал необходимость надломить звериное притяжение между ними, приручить его, покорить. Однако после свадьбы Мэриен чувствовала в Маккуине какое-то запрятанное, неопределимое сожаление. Ему претило буйство, и одновременно он не мог примириться с его утратой.
В парикмахерской девушка, укладывавшая ей волосы, рассказала про вечеринку на Манхэттене, куда собиралась с братом и его друзьями. («Ну, в общем, из тех, что бывают каждый вечер».) На некой улице, объяснила она, находится некая стальная дверь, без ничего, кроме маленькой таблички, где написано «Вход воспрещен».
– Клуб, понимаешь? Вход воспрещен. Значит, вывеска на входе все-таки есть. Внутри все так роскошно, нужно только сказать пароль. Даже сейчас там вечно веселые толпы. Оркестр, танцы, коктейли, все такое. Я скажу тебе адрес. На этой неделе пароль, – она понизила голос, – «крыса». Не спрашивай меня почему и не волнуйся, их там нет. Уверяю тебя, такого шикарного места ты еще не видела.
Мэриен не стала ей говорить, что действительно такого шикарного места она наверняка еще не видела.
– Здоровское платье, – сказала девушка. – Ты откуда?
– Я родилась в Нью-Йорке, – ответила Мэриен.
– Правда?
На добром круглом лице отразилось любопытство. Какое-то ужасное мгновение Мэриен казалось, парикмахерша сейчас обрушит на нее каскад дальнейших вопросов. А ей был известен только адрес дома, в котором она родилась, ей назвал его Уоллес. Баркли обещал, что, если останется время, они съездят туда на такси. Но девушка отреагировала искренне:
– Вот повезло. Я из Питсбурга, представляешь?
– Нет.
За ужином Мэриен предложила Баркли разведать, что такое «Вход воспрещен», только посмотреть.