Я увидел в темноте, как она подняла ко мне глаза. Это была ее исповедь, и она тревожно ждала, одобрю ли я или осужу ее. Но что я мог сказать? Я представил себе прежнего Большого Мольна, нескладного и нелюдимого, готового скорее перенести наказание, чем извиниться, чем просить на что-нибудь разрешения, которое наверняка было бы ему дано… Вероятно, Ивонна де Гале сделала бы лучше, если бы проявила силу, если бы обхватила руками его голову и сказала: «Какое мне дело до того, что ты натворил, я люблю тебя, какой мужчина безгрешен!» Вероятно, она совершила большую ошибку, когда из благородства и самопожертвования толкнула его снова на путь приключений… Но разве мог осудить я такую доброту, такую любовь!..
Мы долго молчали, взволнованные до глубины души, и слушали, как стучит холодный дождь по изгороди и веткам.
— Он ушел утром, — продолжала она. — Отныне нас ничто не разделяло. И он обнял меня просто как муж, который прощается с молодой женой перед отъездом в дальнюю дорогу…
Она встала. Я взял ее пылающую руку, поддержал ее под локоть, и мы пошли по темной аллее.
— И он ни разу не написал вам? — спросил я.
— Ни разу, — ответила она.
Тогда, одновременно подумав о том, что делает в этот час Мольн, какие приключения ждут его на дорогах Франции или Германии, мы стали говорить о нем так, как никогда еще не говорили. Медленно двигаясь к дому, останавливаясь чуть ли не на каждом шагу, мы делились былыми впечатлениями, припоминали полузабытые мелочи. И долго еще звучал в темноте нежный голос молодой женщины, и сам я, с прежней восторженностью, с чувством глубокой дружбы, без устали говорил и говорил о человеке, который покинул нас…
Глава двенадцатаяТЯЖКАЯ НОША
Занятия в школе должны были начаться в понедельник. В субботу, около пяти часов вечера, в школьный двор, где я пилил на зиму дрова, вошла женщина. Она пришла с вестью, что в Саблоньере родилась девочка. Роды были тяжелыми. Накануне вечером, в девять часов, послали в Преверанж за акушеркой. В полночь пришлось снова запрягать — ехать во Вьерзон, за врачом. Он вынужден был наложить щипцы. У девочки ранена головка, она все время кричит, но жизнь ее как-будто вне опасности. Ивонна де Гале очень слаба, но она проявила удивительное мужество и терпение.
Я бросил работу, побежал в дом, переоделся и пошел вместе с доброй женщиной в Саблоньер, радуясь этим новостям. Осторожно, боясь потревожить мать или ребенка, я поднялся но узкой деревянной лестнице на второй этаж. Там меня встретил г-н де Гале; у него был измученный, но счастливый вид; он пригласил меня в комнату, куда временно поставили колыбельку новорожденной, со всех сторон закрытую занавесками.
Мне никогда еще не приходилось бывать в доме, где только что родился ребенок. Все казалось мне таким удивительным, таким таинственным и чудесным! Вечер был теплый — настоящий летний вечер, — г-н де Гале не побоялся открыть окно, которое выходило во двор. Облокотившись рядом со мной на подоконник, вздыхая от усталости и от счастья, он стал рассказывать мне о драматических событиях минувшей ночи; слушая его, я все время ощущал непривычное присутствие в комнате нового существа…
За занавесками раздался крик, пронзительный и протяжный… И г-н де Гале сказал мне вполголоса:
— Эта рана на головке так мучит ее…
Он стал качать маленький сверток за занавесками; по его машинальным движениям было видно, что он делает это с самого утра и успел привыкнуть к своим обязанностям.
— Она уже улыбается и хватает меня за палец, — сказал он. — Да вы ведь еще не видели ее?
Он раздвинул занавески, и я увидел крохотное личико, красное, сморщенное, и маленькую удлиненную головку, обезображенную щипцами.
— Это пустяки, — заверил меня г-н де Гале. — Доктор сказал, что со временем все пройдет само собой… Дайте-ка ей палец, вы увидите, как она его схватит.
Передо мной словно открылся неведомый мир. Сердце наполнилось странным радостным чувством, которого я раньше не знал…
Господин де Гале осторожно приоткрыл дверь в комнату молодой женщины. Она не спала.
— Можете войти, — сказал он.
Она лежала с горящим лицом; по подушке разметались светлые волосы. Устало улыбнувшись, она протянула мне руку. Я поздравил ее с чудесной дочерью. Она ответила чуть охрипшим голосом, в котором слышалась необычная для нее суровость — суровость человека, вернувшегося с поля боя:
— Да, но мне ее немного испортили…
И опять улыбнулась.
Я скоро ушел, чтобы не утомлять ее.
Назавтра, в воскресенье, в середине дня, я с радостным чувством поспешил в Саблоньер. Поднеся руку к звонку, я вдруг заметил прикрепленную к двери записку:
ПРОСЬБА НЕ ЗВОНИТЬ
Я не понял в чем дело. Довольно сильно постучал. За дверью послышались торопливые приглушенные шаги. Мне открыл незнакомый человек — врач из Вьерзона.
— Скажите, что случилось? — быстро спросил я.
— Тсс! Тсс! Девочка ночью едва не умерла. И с матерью очень плохо, — шепнул он с сердитым видом.
В полном расстройстве чувств я на цыпочках поднялся вслед за ним на второй этаж. Девочка спала в своей колыбели, бледная как смерть, белая как полотно. Врач считал, что ему удалось ее спасти. Что касается матери, он не может ни за что поручиться… Увидев во мне единственного друга семьи, он пустился в пространные объяснения. Говорил о воспалении легких, закупорке сосудов. Он колебался, он не был уверен… Вошел г-н де Гале, страшно постаревший за двое суток, растерянный, дрожащий. Он провел меня в соседнюю комнату, сам не слишком понимая, что делает, и сказал шепотом:
— Нельзя ее пугать, врач велел внушать ей, что все хорошо.
Ивонна де Гале лежала, запрокинув голову, как накануне; к лицу прилила кровь, щеки и лоб были пунцовыми, глаза по временам блуждали, точно ее что-то душило; с невыразимой кротостью и мужеством боролась она со смертью.
Не в состоянии говорить, она протянула мне свою пылающую руку, и в этом движении было столько дружбы, что я чуть не разрыдался.
— Ну, ну, — сказал г-н де Гале очень громко, с жуткой шутливостью, смахивавшей на безумие, — видите, она не так уж плохо выглядит, наша больная!
Не зная, что ответить, я держал в ладонях горячую руку умирающей…
Она силилась сказать мне что-то, о чем-то попросить; она обратила взгляд на меня, потом показала глазами на окно, будто хотела, чтобы я вышел на улицу и позвал кого-то… Но тут у нее начался страшный приступ удушья; ее прекрасные синие глаза, которые только что так трагически звали меня, теперь закатились, щеки и лоб потемнели, она задрожала, забилась, стараясь сдержать стоны ужаса и отчаяния. К ней кинулись врач и сиделка с кислородным баллоном, салфетками, флаконами, а старик, склонившись над ней, закричал — закричал так, словно она уже была далеко от него, хриплым и дрожащим голосом:
— Не пугайся, Ивонна. Ничего страшного. Тебе нечего бояться!
Приступ скоро прошел. Она получила возможность немного передохнуть, но все еще задыхалась, запрокинув голову; она продолжала бороться, но была не в состоянии даже на миг взглянуть на меня, сказать мне хоть слово, выкарабкаться из бездны, в которую уже погрузилась.
…Видя, что не могу быть ничем полезен, я решил уйти. Конечно, я мог еще остаться на некоторое время — и теперь, когда я думаю об этом, меня терзают горькие сожаления. Но ведь тогда я еще надеялся. Я убеждал себя, что она не может так сразу умереть…
Дойдя до опушки ельника, росшего позади дома, и ни на минуту не переставая думать о взгляде, которым Ивонна указала на окно, я стал внимательно, как часовой, как следопыт, обследовать лесную чащу, через которую Огюстен когда-то впервые пришел в Саблоньер и через которую он бежал из дому прошлой зимой. Увы, все было тихо вокруг. Ни одной подозрительной тени, ни единой дрогнувшей ветки. И только вдали, со стороны аллеи, которая вела в Преверанж, слышался слабый звон колокольчика; скоро из-за поворота показался на тропинке маленький мальчик в красной скуфье и школьной блузе, следом за которым шагал священник… И я ушел, глотая слезы.
На другое утро начинался новый учебный год. К семи часам утра в школьном дворе уже появились первые ученики. Я долго не решался спуститься вниз, показаться перед ними. И когда наконец вышел, чтобы отпереть отсыревший класс, который простоял закрытым два месяца, случилось то, чего я так страшно боялся: от группы игравших на площадке мальчиков отделился самый старший и направился ко мне. Он сказал, что «вчера вечером умерла молодая госпожа из Саблоньера».
В голове у меня помутилось от горя. Мне показалось, что никогда в жизни не хватит у меня мужества начать урок. Пересечь голый школьный двор вдруг оказалось для меня таким непосильным трудом, что ноги у меня подкосились. Все стало тяжким и безрадостным, потому что она умерла. Мир опустел. С каникулами покончено. Покончено с долгими поездками в повозке но незнакомым дорогам, покончено с таинственными праздниками… В мире осталось только горе.
Я сказал детям, что до полудня уроки отменяются. Они разошлись небольшими группками по своим деревням, чтобы сообщить эту новость товарищам. А я надеваю черную шляпу и черный сюртук и, удрученный, иду в Саблоньер.
И вот я перед домом, который мы так искали три года тому назад. Вчера вечером в нем умерла Ивонна де Гале, жена Огюстена Мольна. Посторонний принял бы дом за часовню — такая тишина установилась здесь со вчерашнего дня.
Так вот что готовило нам это погожее утро первого дня учебного года, это вероломное осеннее солнце, которое сочится сквозь ветви елок! Как совладать с подступившим к горлу комком, с наполнившим душу протестом? Мы отыскали прекрасную девушку. Мы завоевали ее. Она была женой моего товарища, а я — я испытывал к ней глубокое чувство дружбы, чувство, которое не нуждается в признаниях. Я смотрел на нее — и радовался, как ребенок. Быть может, в один прекрасный день я женился бы на другой девушке, и первым человеком, которому я доверил бы свою тайну, была бы она, Ивонна…