Папа не разговаривает даже со мной. Раньше по субботам мы с ним частенько играли в карты — в вист, в криббидж или в «двадцать одно», — теперь, похоже, с забавой покончено. Порой я проскальзываю к нему в кабинет — подсмотреть, чем он занят, — но он меня и не замечает. Разок поднимет глаза и скажет: «Рыжик, я, кажется, раскусил секрет» — вот и все. А по большей части папа и вовсе молчит.
Мама сидит на одном месте у окна уже больше часа, держа перед собой раскрытую книгу. Притворяясь, будто читает, мама покачивает головой и сжимает губы, словно пытаясь сосредоточиться, но уже минут десять не переворачивает страницу. Время от времени мама поднимается, чтобы выпить чаю, но дело ограничивается кипячением воды. Про заварку и все остальное мама забывает. Когда она проделывает это в третий раз, я достаю из холодильника молоко и сама готовлю ей чай. С дымящейся чашкой в руках я подхожу к маме. Она хватает меня за запястье и больно стискивает.
— С нами все будет хорошо. — Мама отпускает мою руку. — Нам недолго осталось ждать, обещаю тебе.
Я не очень понимаю, про что она, но на всякий случай киваю. На глаза мне попадается хлеб, и я отрезаю себе пару кусочков и кладу в тостер. Когда хлеб темнеет и запах теплого мякиша наполняет кухню, мама почему-то улыбается. Теперь вид у нее уже не такой несчастный. Книга у мамы в руках — это Библия. Я слышу шелест переворачиваемых страниц и толстым слоем намазываю холодное масло на тост.
На следующее утро папа будит меня в несусветную рань. Пальто и выходной костюм еще на нем, щеки и подбородок заросли щетиной. Я чувствую запах виски, а от его пиджака пахнет потом и табачным дымом. Он хочет мне что-то сказать, только чтобы я не расстраивалась. Оказывается, теперь мне придется ходить в школу пешком, машины у нас больше нет. Ничего страшного, говорю я ему. Школа не очень далеко, и как я туда буду добираться, мне решительно все равно.
Месяцы идут, зима в самом разгаре, и мама больше не ждет его по вечерам. Она отправляется прямиком в спальню, прихватив с собой горячую грелку и стаканчик подогретого виски с молоком, и уходит по утрам на работу, даже не проверив, вернулся ли папа. Папы нет все чаще. Он в каком-то лондонском казино, а может быть, в чужом доме, а может быть, — обычно на выходные или праздники — прихватил с собой паспорт и синюю банковскую книжку и улетел с Джимми Шелковые Носки в Лас-Вегас. Или в Вену. Или в Амстердам. Или еще куда-то, в какое-нибудь гиблое место, о котором я и не слыхивала, и я стараюсь отыскать это место на глобусе.
Теперь я никогда не знаю, вернется ли папа ночью домой. Однажды он явился в порванном пиджаке и с пятнами крови на рубашке. Рука у него была перевязана носовым платком. До этого он три дня безвестно отсутствовал. Когда я наконец смогла задать ему вопрос, как это он так поранился, папа посмотрел на меня с недоумением. «Откровенно говоря, Рыжик, я и сам не знаю» — вот и все, что он сказал.
За два месяца до переезда папа выиграл целую кучу денег. Мятые банкноты торчали у него из всех карманов под разными углами, и папа вываливал их на диван, словно разбрасывал конфетти. Мама старалась принять равнодушный вид, но ей было меня не обмануть. Я видела, как просветлело у нее лицо и разгладились морщинки у глаз.
В тот день папа вытащил нас из дома. Перво-наперво мы взяли такси, отправились в «Магазин подержанных автомобилей Джимми», купили ярко-красную машину с откидным верхом и вдоволь накатались по набережной вдоль моря. Машина ревела, словно буря, и мчалась вперед, и лица у нас горели от ветра.
По дороге домой мы остановились у нашего любимого кафе, и папа заказал по блюду ледяных устриц каждому. Мы сдабривали их лимонным соком, посыпали молотым перцем и быстренько проглатывали. Мама ела устрицы, улыбка играла у нее на лице, глаза цвета речной воды сияли, и папа — впервые за многие месяцы — смотрел на нее, не отрываясь. Мама даже смутилась.
Они взялись за руки, и папа объявил, что хочет сделать важное заявление. Пора ему окончательно бросать работу. Сегодня наступил перелом, которого он столько времени добивался. Надо переходить в профессионалы.
Плечи у мамы поникли. Именно с этого момента она стала походить на собственную ксерокопию, силуэт ее как-то сразу утерял былую четкость. Дура я, дура, только и сказала мама, и устричная раковина хрустнула в ее сильной руке. Почему это папу до сих пор еще не поперли с работы, а? Почему нас всех еще не выкинули на улицу? Причина проста: мама целый год плакалась в жилетку миссис Сантос, чтобы школа проявила снисхождение и папу перевели хотя бы на почасовую оплату. У нас дома лежат счета за прошлый год и нераспечатанные письма из банка. Мама просто боится их открывать. И вообще, если принюхаться, то от него так и разит пармскими фиалками.
Они ругались еще некоторое время, их сердитые голоса звучали то громче, то тише, смущая других посетителей. Потом папа поднялся, повернулся к нам спиной и вышел из кафе.
Мы быстро доехали до дома. Верх у машины был поднят, и ветер бился в стекла. Я видела, что маме противно даже смотреть на наш новый автомобиль. Хлопнула дверь, мама сделала шаг по тротуару, замерла на мгновение, придерживая юбку, и взгляд ее наполнился отвращением. Как хрупко все хорошее, и как легко его разрушить!
Потом все покатилось очень быстро. Папу выгнали с работы, банковские счета опустели, дом, в котором прошло мое детство, пошел с молотка. Пока мы еще не выехали, папа порой прокрадывался по утрам в мою спальню и вытрясал пару монеток из моей копилки. По большей части я притворялась, что сплю. Если я «просыпалась», папа старался превратить все в игру. Когда светило солнце, мы загадывали, какого цвета будет следующая машина. Когда шел дождик, мы загадывали, чья капля упадет быстрее. Выигрывал папа.
За пару дней до переезда мама поймала его с поличным. Папа выходил из моей комнаты с монетами, зажатыми в кулаке, и медяки рассыпались у него по полу. Мне пришлось заткнуть уши, так громко кричали родители.
И вот миссис Сантос подгоняет свой автомобиль, мы грузим пожитки в багажник и перебираемся в меблирашки на набережной. При виде нас и нашего багажа хозяйка только головой качает. Мы поднимаемся по лестнице, пахнущей картошкой, жаренной на свином жире, и вселяемся в комнату. Здесь нам предстоит спать и есть еще целую неделю.
В следующий понедельник за нами приезжает человек в безукоризненном пальто. Мама знакомит меня с ним. Его зовут Фрэнк.
— Мы теперь будем жить у Фрэнка, — говорит мама, застегивая мне куртку. Наши чемоданы уже в багажнике его машины. — Тебе там понравится. У Фрэнка большой дом с садом и центральным отоплением. У тебя будет своя собственная новенькая спальня.
Я тупо смотрю на Фрэнка и не знаю, что сказать. Мне интересно, смогу ли я надуть свой глобус, когда мы приедем, но вопрос мой приходится как-то не ко двору. Фрэнк предлагает купить мне новый глобус или куклу Барби. Помню еще, что он пытается взять меня за руку, а я вырываюсь, и ему остается только похлопать меня по плечу.
— Поехали. — Мама сажает меня в машину. — Тебе у Фрэнка понравится. У него два сына-близнеца. Они ненамного старше тебя, так что тебе будет с кем играть.
Мы садимся в машину, мама целует Фрэнка в щеку, и он весь заливается краской. Мы трогаемся и едем по набережной, и мама поворачивается ко мне и повторяет уже сказанное. У Фрэнка мне будет тепло. У Фрэнка мне не будет одиноко. Я ее почти не слушаю. Я-то знаю: не меня она старается убедить.
25
У меня выдалась беспокойная ночь. Мне снилось, что я занимаюсь сексом с Боно и Эйджем. Замечательным, мерзким, потным, грязным перепихоном на кровати размером с небольшую страну третьего мира. Все началось здорово — Эйдж был очень ласков, — и я уже была близка к оргазму, как вдруг волосы у Боно стали выпадать пучками — горячие жирные пряди, пропитанные клеем для париков и пахнущие пармскими фиалками, так и липли к моим рукам. Интересно, что такой сон может значить? Надо бы спросить у Джо. М-да. Нет, не стоит вмешивать Джо. Отношения у нас в последнее время и так стали какие-то сухие — наши свежевымытые тела были близки не меньше двух недель назад, — и он только расстроится, когда представит себе, как 75 процентов «U2» терзали меня и катали по кровати (у меня осталось смутное подозрение, что Ларри Маллен-младший[33] тоже участвовал). Безнадежное дело. Хоть застрелись.
Я выскальзываю из спальни (Джо еще спит), пробираюсь на кухню и готовлю кофе. В никелированных боках кофейника отражается моя сонная физиономия. Я поворачиваю кофейник, чтобы было лучше видно, и всматриваюсь. Зрелище не вдохновляет. Возле глаз какие-то черточки — через пару месяцев они превратятся в полноценные морщинки, — на лбу коричневая полоса — надо поменьше бывать на солнце.
Я бросаю в чашку два куска сахара и шарю по полкам в поисках банки с огурцами. Если Джо рядом, я стараюсь не есть их на завтрак. А ведь так здорово начать день с огурцов — ранним утром у них особый вкус. Ничто так не пробуждает организм, как соленая острота маринованного огурца. Ничто так не приглушает горечь преждевременного кризиса среднего возраста, как хорошая маринованная луковица.
Я вгрызаюсь в хрустящую огуречную мякоть, слизываю уксус с пальцев и двигаю бровями, чтобы представить, какой у меня будет вид после подтяжки. Довольно-таки гадкий, скажу я вам. Что-то вроде покерного выражения лица — наглядного свидетельства запора. Может, стоит сделать инъекцию ботокса? Или стимулировать мускулы лица электрошоком? Лорна говорит, мне надо пить больше жидкости. Сомневаюсь. Просто чаще буду бегать в туалет, а лицо останется какое есть.
На следующей неделе мне исполнится тридцать три. Папа был немногим старше, когда ушел в профессионалы. До сих пор не могу понять, что толкнуло его на это. Он всегда был очень рациональным человеком, для которого мир представлялся четко организованной системой. И денег он никогда не просаживал зря, и всегда делал все как положено. У него было приличное образование, надежная работа и жена, в которой он души не чаял. Правда, люди они были разные — аналитик и хлопотунья, — но противоположности сошлись. Мамин страх перед жизнью уравновешивался папиным жизнелюбием, непонимание компенсировалось ясностью мыслей.