— Ладно. Слушай. «Тот, кто едет верхом на Синем Коне, весь мир видит синим. Черемуха для него синяя, заяц синий, даже гриб-дождевик и тот синий.
Вот почему латыши говорят: синие чудеса!
Синий конь — синее чудо. И тот, кто едет на нем верхом, видит синие чудеса. Правда, он почти никого к себе не подпускает. Разве только некоторых поэтов».
— Но если у вас есть немного синего овса... — рассмеялась Илва и толкнула дверь в комнату. — Есть у вас горсточка синего овса? — затормошила она сына. — И, обращаясь ко мне, кивнула. — Это моя мама, Аусма Донатовна.
— Я догадалась.
Все она делала вдохновенно: и заваривала кофе, и читала сказку внуку, и рассказывала о своих учениках. А сколько их было за 39 лет преподавания! Фотографии, где она, классная руководительница, со своими учениками, фотографии взрослых учеников, фотографии их свадеб, письма: «Добрый вечер, моя любимая бывшая учительница! Не могу я пережить, что не могу быть с Вами на слете...» (20 лет после окончания школы). А дальше рассказ о работе, о школе, где преподает автор письма. Врачи, агрономы, зоотехники, провизоры — ее бывшие ученики, разные специальности, разные люди. Аусма говорит о них восторженно, как бы предлагая вместе удивиться и обрадоваться, какие они замечательные.
А четверо ее учеников преподают в той же школе, что и учились: Ливия — историю, Эрике — физкультуру, Инесс — учит латышскому языку и литературе, к тому же она пионервожатая.
«О, Инесс», — Аусма всплескивает руками и переходит полностью на латышский.
Я беспомощно смотрю на Арманда, Арманд не менее беспомощно смотрит на меня: «Это непереводимо». И пытается отрывочно: «О, Инесс... когда она поступила в университет, она приехала такая солнечная, такая радостная», — Арманд поворачивается ко мне. — Она рассказывает, как кто учился, но в таких выражениях, нет, это непереводимо, но попробую: «Ноги еще пола не касались, когда мальчик сидел на стуле, а он уже был умудрен...»
У Аусмы крупные черты лица, коротко стриженные волосы, и трудно было ожидать от нее столь возвышенную речь.
«Столь коротка и ничтожна минута, — писал Райнис. — Но вспомни, что в сутках только 1440 минут. И немногим более полумиллиона в году. Тебе отпущено хорошо если 25 миллионов минут: смотри, чтобы ни одна из них не пропала бесследно».
Ее радовали стихи, ароматы летних лугов, сияние озер, зимние вьюги. Она пятнадцать лет руководила хореографическим кружком не потому, что хотела вырастить из ребят танцоров, а просто потому, что танцы — это радость, это народная культура. А потом организовала драматический, и ставили там пьесы русских и латышских писателей, и играли ребята вместе с родителями. И в этих танцах, в этих пьесах взрослые передавали свою молодость молодым. И жизнь продолжалась.
Да, конечно, Аусма учила латышскому, литературе и истории, ее цель, чтобы ученик получил соответствующее образование. Но не только это. Главное, чтобы он был прекрасен, умен, чист.
— А детей своих я не воспитывала, — говорит она. — Похвастаться не могу.
Она никого не воспитывала. В общепринятом значении этого слова. Просто жила. А жизнь вокруг нее была любопытнейшая, наполненная интереснейшими людьми, их замечательными мыслями, красками, звуками. И они, ученики ее, подхваченные круговоротом, тоже с таким же удивлением ждали новый день, который обязательно дарил им что-то. Иногда это была новая пьеса Упитиса, иногда урок, где она рассказывала им о Кришьянисе Бароне, собирателе народных песен, дайн. Иногда это были луг, поле, лес. А то и просто муравейник, который они охраняли. И все это было увлекательно, облачено поэзией, новизной, символикой. Дуб и липа становились для них не просто деревьями, а символами мужского и женского начал. Нежность и сила являлись для них олицетворением вечной связи поколений, постоянного возрождения народа, связи его с природой.
Она была доброй и мягкой учительницей и так радовалась, так удивлялась удачным ответам, что становилось наслаждением блеснуть на уроке знаниями, узнать и рассказать что-либо больше учебника.
Говорят, что даже ремонт в школе они делали с упоением. Но здесь, правда, были аналоги — Том Сойер, красящий забор.
«Добрая, нестрогая, веселая», — так вспоминают ее бывшие ученики.
Четвертый сон из прошлого
— Мы уедем отсюда, — решительно сказала Аусма тогда, там, в селе. — Мы поедем в Рязань, Казань, в Сочи. Хочешь, в Сочи, Оярс? Мы увидим новые места. Ты будешь преподавать физику, математику и географию, как здесь. А я танцы. Народные танцы. Не только латышские, но и украинские, белорусские, молдавские. Я выучусь. Ты же знаешь, я легко учу танцы.
— Нет, — ответил Оярс тихо. Он говорил еще тише, чем всегда. — Мы останемся здесь. Только переедем в мое село, туда, где я родился.
Придорожный большого карьера песок,
Ты, кружась, обвиваешь мне ноги.
Те, кто здесь родились, весь назначенный срок
Исходили по этой дороге.[1]
Аусма молчит. Она сидит в своем директорском кресле и молчит. Слишком большая, слишком красивая. Может быть, она думает о том, как приехала сюда работать пионервожатой? Или как назначили ее директором и она позвала его преподавать здесь, в ее школе? Нет, для таких воспоминаний она слишком конкретна.
— Но ведь комиссия закончила проверку. Ничего не подтвердилось, — роняет Аусма. — Чего ты опасаешься?
— Марта, ты мне веришь, Марта? — Оярс обращается почему-то только к сестре. Ему кажется, что он кричит громко, во весь голос. А говорит он тихо, совсем тихо. — Мне нечего бояться.
Почему он должен бояться? Он рассказал все честно, ему поверили еще тогда, после войны, его приняли в институт, он заочно окончил его.
А под утро другой сон. И уже не Марта и Аусма в маленьком кабинете сельской школы, а Юлиус Сирмайс, спокойный, жесткий, внимательный, чуть прищурившись, смотрит на него.
— Юлиус, а ты мне веришь?
Сирмайс улыбается чуть иронически, он всегда так улыбается.
— Я и тогда тебе поверил, помнишь, в 50-м году? Тебя заставили, ты был слишком молод. Ты талантливый педагог.
Оярс никогда не был красноречив, но все кричало в нем: да, я работаю, я преподаю физику, математику, географию. Это мое дело. Но я всегда, всю свою последующую жизнь старался научить ребят сделать правильный выбор, сколько бы им лет ни было. Я хочу, чтобы они никогда не повторяли моих ошибок, никогда не были бы пассивными.
Но Оярс молчит. Молчит и Юлиус, блестят стекла его очков, и не видно насмешливых глаз.
Тогда он работал в горкоме партии. Он все понял, Юлиус. Он имел право понимать, имел право прощать — во время оккупации фашисты его, четырнадцатилетнего мальчишку, бросили в тюрьму.
Он сейчас директор школы в Алуксне. Школы, где у входа на мраморной доске имена первых комсомольцев, погибших в борьбе с врагами Советской власти, с врагами латышского народа. Как он там, сухощавый, скептический, резковатый?
— Иди, Оярс, — говорит Юлиус, тогда, в 50-м году. — Работай.
И уехали они в его родное село. Голубая дуга лесов вокруг, ясные озера, школа на пригорке. И живут они здесь уже тридцать лет и три года. И столько же преподают в этой школе. И родились у них три дочки: Хилда, Илва, и Лаймдота. И стали все они учительницами. Одна — музыки, другая — русского языка, третья — учит уму-разуму самых маленьких. Две уехали, а третья осталась. Илва осталась. Впрочем, об этом мы уже говорили. И все эти годы живут они в маленькой казенной квартирке, в доме, где почта.
А сестра уехала в Алуксне. Она очень способная, Марта. Все у нее просто и легко. Поступила сначала на филологический. Посмотрела на доску, увидела себя в списке принятых, а на той же доске объявление — продолжается прием на математический, тогда не хватало математиков. Пошла сдавать туда. И там приняли. Вступила в комсомол, потом в партию.
...Чучела птиц выглядывают из-за колб, весов, трубок, разных физических и химических приборов. Свернутые диаграммы, таблицы, старомодные панорамы, такие уж и в провинциальных музеях не водятся.
Молодой преподаватель, новый преподаватель, по-наполеоновски скрестив руки на груди, смотрит на нас, поглядывает на экспонаты чуть насмешливо, чуть обиженно. Он не выкинул все эти допотопные самоделки — просто вынес их в чулан. Ну что ж, это справедливо. Он все хочет сделать по-своему, современнее, что ли. Имеет право. Выпускник Рижского университета, приехал в дальнее село вместе с женой, тоже преподавателем. Новое время. Новые требования. Справедливо.
А Оярс гордился своими физическим и химическим кабинетами. Все каникулы мастерил с ребятами, готовили пособия. А потом возьмут и махнут в Карелию, например. А зимой сидят на занятиях технического кружка, ремонтируют учебники, наглядные пособия и вспоминают: ночевки у костра в палатках, испуганный крик ночной птицы, истории разные смешные.
Просто читать, просто мастерить, просто учить, нет, не то. Это ведь не развлекательная программа. Это школа, школа-восьмилетка. Она-то и должна дать основы образования и нравственного воспитания. Даже песни, которые Оярс пел с учениками и с дочками дома, имели свою «воспитательную нагрузку».
«Народные песни чрезвычайно многогранны, как и жизнь целого народа., которую они во всех подробностях изображают... Правильное и полное освещение народных песен дается правильным и полным пониманием жизни и мироощущения народа, судьбы его, сердца и духа, — писал К. Барон в 1890 году. — Образцом для себя почитаю саму народную жизнь, коей духовная сторона суть народные песни, так сказать, душа для тела».
...А химию он любил какой-то особенной любовью. И Менделеева почитал более других ученых. «Гениальный», — назидательно подняв палец, говорит Оярс Эдгарович. Достает какую-то тетрадку и читает вслух из «Заветных мыслей» Дмитрия Ивановича: «Дело обучения лежит на совести учителей» и еще: «Истинно образованный человек найдет себе место только тогда, когда в нем с его самостоятельными суждениями будут нуждаться или правительство, или промышленность, или, говоря вообще, образованное общество; иначе он лишний человек и про него написано «Горе от ума».