Большой пожар — страница 114 из 151

Чтобы вас не путать, позвольте представиться. Я, Григорий Антоныч Аникин, появился на свет в 1927-м. После фронта и госпиталя проучился три года на литфаке, откуда был справедливо изгнан за допущенные на семинаре политическую незрелость и недомыслие, так как на вопрос: «Ваш любимый писатель» – ответил, что таковым является Михаил Зощенко, а когда преподаватель тихо спросил, читал ли я товарища Жданова и известнейшее постановление, тупо заявил, что читал, но больше люблю читать Зощенко. Разоблаченный и разбитый наголову, пошел делать карьеру в народное хозяйство, где последовательно, а также по совместительству занимал ряд должностей: служил ночным сторожем, вахтером, почтальоном, прогульщиком (нанимался прогуливать детей – работа непыльная и денежная) – и завершил трудовую деятельность не где-нибудь, а лифтером в министерстве. Словом, как говорят, ответственный работник, перебрасывался из одной обоймы в другую. Теперь на пенсии, но когда страна просит: «Помоги, Антоныч, без тебя никакая перестройка не получается», разношу телеграммы.

Материальное положение: как инвалид войны, получаю колоссальную пенсию, плюс льготы, плюс телеграммы, живу в сказочной однокомнатной квартире с видом на канал Москвы, одет, обут, сыт и нос в табаке, по праздникам выпиваю, с песнями, но без инцидентов.

Семейное положение: хотя после войны невест был широкий выбор, только одна Машенька, лапушка моя черноглазая, отдала мне свою ручонку, да через год попала под самосвал. Так что живу почти что один. Почти – потому, что брат Андрюшка в сорок восьмом женился, породил дочку Тоню, в пятьдесят втором отправился в места отдаленные и не вернулся, Катя от тоски сошла на нет и умерла от язвы и Тоня досталась мне. Выучил я ее, выдал замуж (так она меня и спрашивала!) и заполучил в награду внука Андрейку, которого по пятницам забираю из детсада. Живем мы в одном микрорайоне, но врозь, поэтому зятя Степана, слава богу, вижу редко.

Внешность: мужчина я видный, рост – метр девяносто, костляв, здоров как бык, лицо в шрамах и вытянутое, как лошадиная морда, вместо правой скулы вмятина, левой руки до локтя не имею, ступня на правой ноге отсутствует (протез). Зато со спины смотрюсь на диво: хотя слегка хромаю, но походка резвая, спина прямая, лысина в солнечный день сверкает, как генеральский сапог. Особые приметы: при волнении заикаюсь, но теперь уже не очень сильно; если смешно – ржу, опять же как лошадь, громко, долго и безудержно, что вызывает у одних веселье, у других – возмущение.

Внутренний мир: музыку переношу без ущерба для здоровья (Минута Молчания не в счет), к живописи, особенно к не сегодняшней, отношусь с уважением, но предпочитаю книги, которых за жизнь проглотил тысяч пять штук. Я вообще на редкость везуч (наступил на противопехотную мину, которая должна была оставить от меня одно воспоминание, а отделался, можно сказать, сущими пустяками), но особой зависти достоин благодаря тому, что четырех-пяти часов сна мне хватает по горло. Так что половину ночи, пока весь мир храпит, я в тишине и спокойствии читаю книги и пополняю кладовку, о чем ниже. Только юмор по ночам не читаю, потому что ржу на всю пятиэтажку и нервный сосед Волков стучит в стенку и грозится вызвать милицию. Книги же мы с братом читали запоем с детства, как-нибудь расскажу, как за начитанность получили благодарность от самого комполка.

Характер: человек я в общем покладистый, в склоках участия не принимаю, за редким исключением, не дерусь, люблю общение с друзьями и серьезный разговор, отсутствующими конечностями не козыряю, но, когда требует дело, бываю настырным и даже нахальным. Недостатки: люблю совать нос в чужие дела, к удовлетворению одних, к ущербу для других; прохвоста могу при случае оскорбить словом; от долгого разговора с дураком зверею. Словом, как писал Зощенко, из тех стариканов, каких по десять штук в каждом трамвае ездит.

Времяпрепровождение. Считается, что пенсионер свободен как воробей, но это относится к бездельникам, которые с утра до вечера гоняют в шахматы и забивают козла, да к бабулям, что круглый день торчат на скамейках и перемывают косточки жильцам. «Эх, бабули, – говорю им я, – сестрички мои языкастые, лучше бы вы детей пасли или территорию от мусора расчищали, а вечером бы приоделись и на дискотеку, рок и брейк крутить. А то кто же к вам свататься будет, толстухи мои ненаглядные?» Так им добра желаешь, а они тебя же облают за это. Лично я занят сверх головы, неделя вперед по часам расписана, как у старого кореша, сержанта Васи Трофимова, нынешнего заместителя министра. К слову, раза два в году он ко мне приезжает – он ко мне, а не я к нему, так как его Галина терпеть меня не может. Почему? А вы поставьте себя на ее место: муж – государственный человек, черная «Волга», гости – чуть не о каждом в газетах пишут, и вдруг среди них появляется хромое однорукое пугало в задрипанном костюмчике, с бандитскими отметинами на портрете да еще могущее в самый неподходящий момент заржать, безо всякого удержу и до икоты. Столбняк! Шокинг, как говорили наши бывшие союзники-англичане.

Вы, конечно, вправе усомниться, чем же этот старый хрен так занят, что время у него по часам расписано? Как уже было сказано, в пятницу вечером я забираю Андрейку к себе, в субботу шкет целиком мой. А бывает, и в воскресенье, когда Степан и Тонечка шастают по гостям или у себя шабаш устраивают. За два дня отчитался? Ну и в остальные дни дел хватает, вот что, к вашему сведению, записано на завтра-послезавтра: «1. Елизавета Львовна. 2. Генерал. 3. Телефон Мишки-пушкиниста», – и еще много всего, не считая телеграмм. Ну а книги и графоманство не в счет, это по ночам.

Вот мы и подошли к кладовке. Первым из нас стал баловаться пером Андрюшка, один его рассказ даже в газете напечатали, а потом, особенно с уходом на пенсию, и я чуть не каждый день час-другой мараю бумагу. Понимаю, что нелепо, но за жизнь столько всего вместилось… Финскую бумагу поставляет мне Вася, шариковая ручка – тридцать пять копеек, время – оно вообще бесплатно, мозгов не жалко, вот и пишу. Иной раз перечитываю – ну, чистая графомания, а в другой раз – вроде ничего, почти как у людей. Умом, конечно, сознаю, что никто этого печатать не будет, но в душе этакий червячок: а вдруг? К тому же ни слава, ни деньги мне не нужны, выбросят в корзину – плакать не стану.

Прошла Минута Молчания, разнюнился и полез в кладовку, где в канцелярских папках полпуда рукописей, большей частью про нас с Андрюшкой, кое-что о других. Тридцать пять лет прошло, как его нет… Братишка мой младшенький, на полчаса позже родился. Внук – вылитый дед, за что я этого шкета и люблю. Эх, красиво мы пожили! Только уж очень мало, шрам на сердце из-за Андрюшки, боль куда сильнее, чем в госпитале болели челюсть, левая рука и правая ступня. Нет, что ни говори, красиво пожили! Чего мы только не вытворяли! Особенно в войну – когда, во-первых, выживали и, во-вторых, обманным путем прорвались на фронт. Вот сижу, листаю странички… Скажете, в сентиментальность впадает старый хрен, бьет на жалость? Ну, впадаю, ну, бью, я ведь пока что не в урне, а живой, с нервами и сердцем. Пока живой – значит с недостатками, их только у покойников не бывает. Рассказать, как мы с Андрюшкой в войну выживали? Не интересно – можете пропустить, ваше дело, только я все равно не раз и не два об Андрюшке вспоминать буду.

На толкучке

(Взято из кладовки)

– «Беломор» три – пара, «Казбек» – два рубля штука!

Толкучка бурлит, кричит и клокочет, разливается людским морем, вздувается пузырями – это когда народ сбегается на скандал.

– Оголец, давай десяток! – Ремесленник в замызганной гимнастерке и ботинках на босу ногу достает деньги.

– Пятнадцать целковых, – напоминаю.

– Держи.

Андрюшка и я – приметные на толкучке люди. Мы здесь с утра до ночи: торгуем папиросами, едим, ругаемся с милиционерами, деремся с конкурентами. Летом мы живем на толкучке, а домой ходим, как в ночлежку. Мы шныряем по толкучке, продираемся сквозь толпу – голодную, взволнованную ожиданием удачи, орущую толпу. Здесь все может быть: вдруг уходящий в армию работяга задешево продаст фуфайку или загулявший фронтовик, приехавший на побывку, отдаст за бутылку разливной водки трофейные сапоги, да еще банку свиной тушенки в придачу. Смотри в оба, не прозевай!

– Гришка, сюда! – кричит Андрюшка.

Бегу к нему. У Андрюшки собачий нюх, снова угадал оптового продавца: пять больших пачек «Беломора», по сто штук в каждой. Торопимся рассчитаться, пока не набежали конкуренты, и прикидываем выручку. Это рублей двести пятьдесят чистого дохода: буханка пеклеванного хлеба, или полкило сахара, или две пары крепких чулок для мамы – мы давно ей обещали. Удача!

– «Беломор» три – пара, «Казбек» – два рубля штука!

Торговля идет, деньги дешевые, весна сорок третьего!

Нечесаный детина с опухшей рожей продает хлебную карточку.

– Как же три недели без хлеба жить будешь? – жалеет его белая старушка, божий одуванчик. Мы слушаем – на толкучке редко жалеют.

– Не твоя печаль, мамаша, – хрипит детина, – похмелиться надыть.

– А кушать-то что будешь, глупая твоя голова? – скорбит старушка. – Постой, сынок, карточка-то иждивенческая… Неужто сынов хлеб продаешь?

Детина грязно ругается и уходит подальше.

– Зверь, дикий зверь, – шепчет ему вслед божий одуванчик. – А я-то, дура, пожалела…

– Всех не пережалеешь, мамаша! – весело говорит молодой вихрастый инвалид на костылях. У него ослепительно-белые зубы и бешеные глаза. – Война, мамаша, понимать надо. Пусть пьет, гадюка.

– Людям ногу свою простить не можешь? – сердится старушка.

– Фрицам, мамаша, а не людям, – беззлобно поправляет вихрастый. – Кому зажигалки?! Налетай, братва, наборные, с трофейными камнями!

– А-а-а!

Бьют вора. Бежим на зрелище, но поздно. Раньше подоспел милиционер, выхватил из толпы скрюченного огольца с разбитой мордой и поволок в дежурку. Это Витька Ч