Большой пожар — страница 115 из 151

екан, базарный вор и сволочь, у ребенка из рук лепешку может выхватить. Рядом бегут свидетели – не ускользнуть Чекану. Мы довольны: с ним у нас чуть не каждый день драки, он нас невзлюбил, но вдвоем с Андрюшкой мы – сила.

– Квас на сахаре – рупь стакан! Студеный квас, рупь стакан!

Солнце жарит разгоряченную толкучку. Доходная штука – квас.

– Врешь, недорого берешь, тетка, сахаром и не пахнет!

– Какой там сахар, на сахарине, сынок! – признается тетка.

– «Беломор» три – пара!

– Давай пяток, – говорит старикан с пиджачишкой в руках, утирая пот. Пиджачишка дрянной, заплата на заплате, долго торговать будет.

– Семь пятьдесят, папаша.

– Скинешь целковый?

– Прокурор скинет.

– На, считай.

– Еще двугривенный, – уточняю.

– Дошлый, – ворчит старик, добавляя монету. С наслаждением закуривает. Косится на покупателя.

– Почем фрак, папаша?

– Три сотни.

– С царского плеча?

– А как угадал?

– Я, папаша, сызмальства смекалистый. Берешь любую половину?

– Давай две и таскай, сносу не будет.

– Держи, папаша, свою вещь поосторожней, заплаты потеряешь.

– Лады, гони полторы, – безнадежно кивает папаша.

– Гришка, Андрюшка!

Нас подзывает Петрович, безногий инвалид, одна из достопримечательностей толкучки. Он занял уютный уголок у забора, где никто не отдавит его культи. На мешковине перед ним лежат примусные иголки, ключи без замков и замки без ключей, шпингалеты и всякая прочая мура, на которую, однако, всегда находятся покупатели и которая кормит Петровича.

– Во-он баба с леденцами, купите одну штуку.

Я приношу Петровичу заказанного петуха на палочке.

– Сю-юрприз! – подмигивает он, сдвигая в улыбке сизый и страшный шрам на щеке.

Петровича любят, он – базарный философ. Возле него вечно кто-то торчит, чешет язык.

– Значит, хороша жисть? – допытывается очередной собеседник.

– Хор-роша! – улыбается Петрович.

– Неужто и тебе хорошо? Ног нет, жену разбомбили…

– Дубина ты стоеросовая, – ласково разъясняет Петрович, – думает-то мозг, а не ноги. И расходов на ботинки нет – чистая экономия. Жену, конечно, жаль, но Костик-то у меня остался. Костик-то – мой!

Рядом с Петровичем свернулся во сне полуголый человек лет трех-четырех, Костик, баловень толкучки, единственное на свете существо, которое привязывает Петровича к жизни.

– Ноги-то где потерял, Петрович? – в сотый раз спрашивают из желания угодить.

– Под Ельней фрицам оставил на закуску, – в сотый раз отвечает Петрович.

– А заплатили?

– Фрицы – народ аккуратный, за каждую ногу по полтанка отдали.

– Закури, Петрович. – Андрюшка протягивает папиросу.

– Спасибо, я потом. – Петрович прячет папиросу за пазуху. – На сон грядущий, чего ее тут переводить? Ну, кто там из вас Андрюшка, кто Гришка, когда, герои, за орденами поедете?

– Военком уже обещал, – врет Андрюшка. – Может, летом.

Ничего нам военком не обещал, гоняет как собак. Но Петрович считает, что шансы у нас есть. У него на рубашке – «Отечественная война» I степени, за такой орден мы бы отдали по десять лет жизни.

– Кому баян? Э-эх!

По толкучке разливается залихватская мелодия.

– За сколько отдашь?

– Тебе – бесплатно, полтора куска. Бери, морская душа, сам играет.

Чубатый парень в тельняшке раздвигает мехи, зажмурясь, проходит по клавишам умелыми пальцами. Трех пальцев не хватает, да и рука у чубатого в локте чуть сгибается, но действует он ловко.

– Хорош струмент, да денег нет, – честно признается он. – Может, часы возьмешь?

– Анкер, цилиндр?

– Цилиндр.

– Таскай сам. Кому баян, даром отдаю! Э-эх!

Чубатый, не сводя с баяна глаз, решается:

– А сапоги баш на баш?

– Подметки целые? Какой размер?

– Сорок третий. Две недели как из госпиталя, новые получил.

– А сам босиком уйдешь?

– Чувяки куплю. Не идет?

– Бери, твой баян. Погоди, дай напоследок… Эх! Не для меня-я весна-а-а придет, не для меня Дон разольется, и сердце радостно забье-ется восто-оргом чувств не для ме-еня!

– На фронт, братишка?

– Завтра на пересыльный. А сапоги бате будут. Сыграй, морская душа, чтоб знал, в какие руки отдаю.

– Прощай, прощай, моя Оде-есса, тебя я грудью защищал, и за тебя, мо-оя Оде-есса, жисть молодую я отдал! Спасибо, браток, воюй, я свое отвоевал… По полю танки грохота-али, танкисты шли в последний бой, а молодо-ого лейтенанта несут с разбитой головой, а молодого…

– Пивка по кружке?

– На чувяки осталось, братишка.

– Я ставлю.

Мы с завистью смотрим вослед этим, с баяном. Нам до зарезу нужно на фронт, а мы тут торгуем.

– «Беломор» три – пара, «Казбек» – два рубля штука!

Молча стоит женщина, ее губы сжаты, на каменном лице – неподвижные сухие глаза. В руках она, как похоронную, держит новый мужской костюм. Совсем новый, со свадьбы, наверное, ненадеванный.

– Дай две штуки.

– Пожалуйста, тетя, курите на здоровье. У нас тоже отец был на фронте.

– Был?

– Да, тетя, под Сталинградом…

– Самовар даром продаю, налетай, граждане! Тульский!

– Семечки каленые, на масле жарены, два рубля стакан!

Мы с Андрюшкой закусываем: два больших помидора по десятке за штуку и по куску хлеба с тыквяным повидлом, двадцать пять пара.

– Жареной бы картошки с печенкой, – мечтаю я, глотая последний кусок.

– А помнишь в «Салават Юлаеве» целиком барашка жарили на углях, – облизывается Андрюшка. – Вот бы чего слопать!

Аббата Сийеса[17] как-то спросили, что он делал при якобинцах, в период кровавого террора. Он ответил: «Я оставался жив». Мы, пацаны, тоже хотим выжить. Мы худющие и длинные, нам по пятнадцать с половиной и брюхо у нас вечно пустое.

Война!

Отец погиб на фронте, и, месяца с похоронки не прошло, мать вкалывает по четырнадцать часов на заводе, ей не до нас. Не тянет нас домой.

Осталось продать штук десять папирос.

– Сами выкурим, – предлагает Андрюшка. – Давай просто так пошляемся.

Подсчитываем дневную выручку: как раз на полбуханки хлеба и на пару чулок. Оборотный капитал – в карман подальше, на завтра.

Темнеет, толпа распадается на куски, расползается. Вечером на толкучке опасно. Уходим и мы, в военкомат – мыть полы. Мы уже давно подлизываемся к Ивану Михалычу, военкому.

У меня еще много всего в кладовке…

Вот и прошел День Победы… «Никто не забыт, ничто не забыто», как сказала ленинградская блокадница Ольга Берггольц, святая мученица. Пройдет салют, угомонятся вокруг, буду ее читать.

Кое-что из прошлого, Монтень и совет ветеранов

Прежде чем перейти к дальнейшему повествованию – об одном важном обстоятельстве.

На том самом месте, где нынче раскинулся наш микрорайон, еще лет тридцать назад утопали в садах деревни. Точно знаю, что на месте моей пятиэтажки вилась кривая, с выбоинами и ухабами улочка. Старожилы по сей день спорят, что где было: одни доказывают, что там, где Васильевых коровка мычала, нынче «Волга» стоит, а на месте курятника – агитпункт, а другие – наоборот: агитпункт там, где коровка мычала, а писательская «Волга» (у нас и настоящий писатель живет в кооперативной девятиэтажке!) на месте курятника. Спорят и вздыхают – ностальгия! Но сие к делу отношения не имеет, важно другое: когда в конце двадцатых индустриализации потребовались крепкие мужики, для них на этой далекой московской окраине соорудили не то чтобы роскошное, но по тогдашним временам почти что сказочное жилье – длиннющие бараки. Удобства – как в песне Высоцкого: «На тридцать восемь комнаток всего одна уборная», и та во дворе. Жили трудно, но весело, особенно наш брат мальчишки: дружили и дрались с деревенскими, воровали яблоки и груши, до синевы купались и ловили шпионов: тогда мода была такая – угадывать в незнакомом прохожем шпиона. А лет тридцать назад Никита Сергеич Хрущев (спасибо ему, волюнтаристу!) приказал кончать с бараками и подвалами, и, как грибы после дождя, начали расти пятиэтажки со всеми удобствами. Это сегодня ругаются, надо было, мол, кирпичные строить, забывая, что жили бы в бараках и подвалах еще лет десять. А тут всех нас – из шалаша да в рай! Готова пятиэтажка – прощай, бараки-клоповники, на их месте еще пятиэтажка – прощай, деревня! Жалко, конечно, коровок и садов, а куда еще Москве деться?

Поясню, почему это обстоятельство важное. А потому, что мы, старожилы, в своем микрорайоне знаем друг друга с детсадовских горшков, со школьных парт. Подружки, которых мы за косички дергали, нынче бабушки, да и мы сами тоже давно козлами не скачем. Лишь чудом уцелевший от градостроительства дуб стоит, как стоял, могучий и навсегда. «Здесь мой причал, здесь все мои друзья», – как поется в знаменитой песне «Течет Волга». Потом, конечно, появились и фронтовые друзья, но причал мой здесь.

У меня есть верная примета: если день начинается со встречи с хорошим человеком, то кончается бранью, с угрозами и выражениями. Я уже собрался было к Елизавете Львовне, как позвонил Ваня Медведев (полвека назад был Ваня!), председатель нашего совета ветеранов: «Антоныч, есть дело, жду тебя в девять тридцать». – «Какое дело, Иван Кузьмич?» – «Службу забыл, солдат! Ладно, по секрету: несмотря на твои незрелые высказывания, совет тебя отметил».

Человек слаб, ему куда приятнее, когда его хвалят, а не топчут ногами. Отправился в соседний дом, где на первом этаже обосновался совет ветеранов. Вообще, я там нечастый гость: бесконечные воспоминания, кто где воевал и какие подвиги за ним числятся, порядком надоели, тем более что, кроме самого Медведева, никто из нас на фронте особенно не отличился. К тому же несколько лет назад я, как напомнил Медведев, незрело высказался, чем вызвал гневное возмущение и общественное ветеранское порицание. Виной тому оказалась моя начитанность. От Мишки-пушкиниста, нашего с Андрюшкой старого кореша, я узнал, что Александр Сергеевич любил философа Монтеня и частенько его почитывал. А нужно сказать, что к Александру Сергеевичу я отношусь с исключительным уважением и вкусу его всецело доверяю. Охоту на Монтеня я начал с букинистических магазинов, где подвергся унизительному и обидному осмеянию со стороны продавцов, с постукиванием пальцем по лбу и ядовитым: «А Плутарха не желаете? Овидия Назона и Апулея завернуть не прикажете?» Один сердобольный букинист, книжный червь старой школы, проникся ко мне сочувствием, посоветовал не тратить время зря и отдаться на съедение толкучкам, что я и сделал: шастал по ним с плакатом на груди, вроде тех, что носят бездомные американские негры, с надписью: «Нужен Монтень». Плохо зная чернокнижную конъюнктуру, я и здесь прослыл человеком несерьезным, наивняком и даже мошенником, ибо предлагал за Монтеня не воистину ценный товар, вроде «Пером и шпагой» и «Брильянты для диктатуры пролетариата», а бог знает что – всякого рода классику. Шастал по толкучкам я недели две, заслужил от книжных жучков малопочетное прозвище «старый лопух», но зато познал подлинную стоимость художественной и почти художественной литературы, что и привело меня в конце концов к заслуженному небывалому триумфу. Испросив на коле