Большой пожар — страница 116 из 151

нях прощения у скончавшегося четыре века назад великого философа, я нагло начертал на плакате: «Меняю дореволюционный „Половой вопрос“ с иллюстрациями на двухтомник Монтеня», с высоко поднятой головой отправился на толкучку, где сразу же из наивняка, старого лопуха и мошенника превратился в исключительно уважаемого жучками коллегу. Через каких-нибудь полчаса один из них, почти что интеллигентный и авторитетнейший на толкучке пройдоха, организовал мне обмен баш на баш плюс десятка, которую я уплатил в качестве отступного за членовредительство, ибо с таким искренним чувством благодарности обнял пройдоху, что вывихнул ему плечо. Самое интересное, что «Половой вопрос» я обнаружил у бабки Глаши, которой приносил пенсию, подготовленным к сдаче в макулатуру, так что бесценный Монтень достался мне практически бесплатно. Эту неслыханную великолепную чернокнижную операцию я полагаю одной из удач своей жизни. Читаю я двухтомник, как верующий Библию, истово и с преклонением – и многое себе выписываю, дабы чужой мудростью обогатить свои мозги. Из-за Монтеня я и пострадал. Когда к сорокалетию Победы ветеранов поголовно наградили орденами Отечественной войны, состоялось общее собрание с бурным торжеством и ликованием – шутка ли, все вдруг стали орденоносцами. И тут я взял слово.

– Боевые товарищи и друзья, – сказал я, – кто из вас читал Мишеля Монтеня, великого французского философа периода Средневековья, поднимите руки… Но хоть слышали? – (Неодобрительные реплики из зала.) – Так вот, дорогие мои, относительно орденов Мишель Монтень говорил, цитирую дословно: «Так как вся ценность и весь почет этих знаков отличия покоятся на том, что они присваиваются лишь небольшому числу людей, то широкая раздача их равносильна сведению их на нет». Том первый, страница 335. – (Снова неодобрительные реплики в адрес Монтеня и мой.) – Итак, чего обрадовались? Давайте нашей коллективной памятью припомним, за что солдат такой орден на фронте получал. Вот ты, Калугин, за подбитый танк, а ты, Величко, за пять или шесть «языков», и так далее. Это я понимаю, кровью своей «Отечественную» заработали! А тут на тебе – всем без разбора, даже мне, который с натяжкой «За отвагу» получил. Знаете, за какие заслуги нам ордена дают? За то, что мы до сих пор живы. Поэтому вношу предложение: обратиться к правительству с призывом сэкономить драгоценные металлы и вместо орденов отчеканить в честь сорокалетия бронзовые медали.

На этом я закончил и сошел с трибуны, сопровождаемый на сей раз словесными оскорблениями моей личности: «Червь книжный!.. Против кого хвост подымаешь, такой-сякой-пересякой?.. Сколько нас осталось, в музеях скоро будут показывать, так тебя перетак!»

На это я с места проревел, что осталось, конечно, не так уж много, но всех бы я в музеях не показывал, особенно тех, кто зеленой книжечкой потрясает и повсюду без очереди прется. Ладно, ликуйте и носите на здоровье, пусть вам всегда светит солнце.

С той поры в совете на меня косились, а Захар Лыков, заместитель Медведева, вообще окрестил «идеологически чуждым и вредным элементом» (он из своего фронтового военного суда передовую и в бинокль не видел, а тут на тебе – боевой орден!). И вот элементу такой звонок. Явился, Медведев взял меня под руку, и мы оба прохромали к стенду, на котором среди десятка фотокарточек красовалась и моя. Под каждой – краткое описание наших подвигов и общая подпись: «Воины Великой Отечественной, простые советские солдаты, из тех, на которых земля держится».

– Не скрою, на стенд ты прошел с трудом, – сообщил Медведев. – Заслуги заслугами, а многих разозлил. Ну, доволен?

– Никак нет, товарищ полковник, – говорю, – недоволен.

– Неужели подвиги слабо отражены?

– Наоборот, преувеличены, не я дзот обезвредил, а в основном Андрюшка.

– Так чем же ты недоволен?

Медведев ко мне относится дружелюбно, я тоже испытываю к нему давнюю симпатию – парень был из нашего барака, только лет на пять постарше.

– А порассуждать можно?

– Можно, только оставь Монтеня в покое. Кстати, когда дашь почитать?

– Вот тебе ключ, иди ко мне и читай, а из дому не дам. Бери любую, а эту не дам. Значит, чем я недоволен? Я решительно возражаю против того, что я человек простой. Вот ты, Иван Кузьмич, простой человек или нет? Если бы про тебя написали: «Простой советский полковник, простой Герой Советского Союза», – как бы ты реагировал? Раз ухмыляешься – значит реагировал бы с некоторым недоумением.

– Это ты зря, Гриша, все мы простые люди.

– Даже Сталин был простой?

– Ну, этого я бы не сказал.

– Ты это не говорил, ты это пел! «И смотрит с улыбкою Сталин, советский простой человек». Пел?

– Ну и демагог же ты, Аникин!

– Погоди, разрешил рассуждать – поехали дальше. Тот, кто ввел в обиход это словечко, был очень себе на уме, выгодным оно ему показалось. Раз ты простой – крути баранку, бей кувалдой, аплодируй, когда прикажут, а думать за тебя будут другие. Простыми, Кузьмич, бывают только бараны, а человек, если он не полный кретин и губошлеп, существо исключительно сложное. Представляешь, с какой улыбкой слушал товарищ Сталин ту песню? Простой великий кормчий, простой отец всех народов – звучит!

– Так что же ты предлагаешь? – ухмыльнулся Медведев.

– Официально или между нами?

– Лучше между нами, а то, чует моя душа, полетишь со стенда…

– А можно ссылаться не на Монтеня, а на Петра Великого?

– Черт с тобой, ссылайся.

– Тогда так. Насчет простых людей я предлагаю ввести табель о рангах, как было сделано Петром. Лучше всего в зависимости от оклада: получаешь до сотни рублей в месяц – простой как веник, от сотни до двух – простак, от двух до трех – полупростак, свыше трех, но без персональной машины – скажем, сложноподчиненный, а если…

– Ладно, кончай треп, – предложил Медведев. – Как праздник провел? Я тебе три раза звонил, уходил, что ли?

– Отключился, Кузьмич, чокался с Андрюшкой рюмкой.

– Поня-ятно… Помощь совета нужна, Антоныч? Имею в виду твою бурную деятельность.

– Спасибо, будет нужда – обязательно обращусь.

– Мне звони, Лыков может послать тебя подальше.

Захар Лыков у нас самый активный общественник, проныра, какого свет не видывал. Юрист, все законы знает, а ведь лет пятьдесят назад мы с Андрюшкой лупили его за ябедничество. Но сам Кузьмич на своем протезе до бедра не очень-то побегает по инстанциям, вот и держит Лыкова выбивать для ветеранов автомашины и холодильники, улучшать жилищные условия и прочее. Здесь Лыков и в самом деле бесценный человек, ветераны за версту шапки снимают.

– Нужен мне твой любимый Лыков, как расческа.

– Ну, насчет любимого ты заблуждаешься… А мне с тобой, Гриша, тоже нужно кое о чем посоветоваться, через пару дней позвоню.

Хорошо знаю, что беспокоит полковника, но не подаю вида, киваю.

На сем мы расстались, и я отправился к Елизавете Львовне Волоховой.

Как я стал Квазимордой

Весна сорок первого. Входит в наш класс директор, а за ним – мы так и приросли к своим партам – красавица-девчонка, стройная, синеглазая, с пышными русыми волосами. Приросли, а дисциплина дисциплиной. Василия Матвеича побаивались не только мы, но и наши родители.

– Ишь, уставились, – усмехнулся директор, – что, хороша? – (Новенькая зарделась.) – Обалдели? Неужто влюбились? – (Новенькая вспыхнула.) – И правильно сделали, в ваши годы я бы обязательно влюбился. Через два года, когда вы, шпаргальщики, куряки и стеклобои, будете вылетать из гнезда, на выпускном вечере расскажу, как с первого взгляда влюбился в киноартистку Веру Холодную. Разрешаю напомнить. А теперь жестоко вас разочарую: перед вами Елизавета Львовна, которая будет вас, сорвиголов, учить русскому языку и литературе. Что, снова обалдели? Да я и сам, признаюсь, думал, что это ваша ровесница пришла поступать, а посмотрел документы – глаза на лоб: двадцать два года Елизавете Львовне, и она – слышите, усатики? – замужем и мать двух пацанят!

– Василий Матвеич… – с упреком сказала учительница.

– Теперь так, – весело продолжал директор. – Аникины, воздвигнитесь! Как видите, Елизавета Львовна, эти братья-разбойники похожи друг на друга, как телеграфные столбы, и не раз были пойманы с поличным, когда выползали к доске один вместо другого. Но как минимум на неделю они обезоружены: у Андрея со вчерашнего дня фонарь на лбу, заработанный в драке… Подожди, подожди, а ты не Гришка? Черт, у кого из вас фонарь? – (Общий смех.) – Ладно, разберемся… Видели у меня дома саблю?

– Видели, – несколько голосов.

– С ней я воевал у Пархоменко, – удовлетворенно припомнил директор. – А что висит рядом с саблей?

– Нагайка, – несколько голосов.

– Точно. Так запишите: если кто-нибудь обидит Елизавету Львовну, всыплю этой самой нагайкой по… догадались?

Общий смех.

– Значит, догадались. Всыплю и папу попрошу, чтобы ремнем добавил. – Директор подмигнул.

Общий смех.

– Приступайте, Елизавета Львовна. – Директор пожал ей руку и торжественно вышел – высокий, крупноголовый, седой, с орденом Красного Знамени на стареньком френче.

Елизавета Львовна села за стол, взяла журнал, устроила перекличку и сказала:

– Я хочу вам рассказать, почему полюбила книги…

Всегда, когда иду к Елизавете Львовне, вижу перед собой эту сцену. Нам было тогда по четырнадцать-пятнадцать, влюбляться мы уже научились, но раскрытая директором тайна (двадцать два, почти что старуха!) остудила горячие головы. К тому же за учительницей после уроков частенько захаживал ее муж, богатырского роста военный со свирепым лицом; через несколько месяцев он погиб под Вязьмой…

Ладно, все это в прошлом, а нынче Елизавета Львовна – стройная сухонькая женщина под семьдесят, все еще красивая – для нас, на чьих глазах она старилась. И сегодня я шел не для воспоминаний и закатыванья глаз («Ах, как давно это было, не правда ли?»), а с весьма конкретным делом, я бы даже сказал – кляузным, с перспективой мордобоя. Помните двух пацанчиков, о которых говорил Василий Матвеич? В войну мы их всем классом помогали выращивать, особенно Птичка, которая дневала и ночевала у овдовевшей учительницы. Забавные были мальчишки, шустрые и прожорливые, как воробышки. Старшему, Юрику, уже скоро пятьдесят, младшенькому, Игоречку, сорок восемь – выросли ребятки, мало я их ремнем воспитывал, балбесов!