Никогда ни единому слову Лыкова не верил; скажи он, что дважды два четыре, усомнился бы, раз исходит от него. А тут поверил, что все так и было на самом деле. Здорово он мне отомстил за свой последний хрип! Как Понтию Пилату у Булгакова, не будет мне больше покоя: ни опровергнуть, ни подтвердить того, что сказал Лыков, никакой возможности у меня нет.
Жалкий и разбитый наголову, совсем уже больше не конь, положил на стол лист чистой бумаги и стал вспоминать. Дни рождения мы всегда проводили в складчину – кто что мог приносил. Тогда у нас были:
Птичка,
Вася Трофимов,
Костя Варюшкин,
Володя Бармалей,
Мишка-пушкинист,
Наташа Грачева,
Елизавета Львовна.
Ну и мы с Андрюшкой и Катей, конечно. И еще забрел, тогда на костылях, Иван Кузьмич Медведев, но ненадолго, точно помню – даже не выпил, поздравил с порога, извинился и заковылял домой. Кажется, никого не забыл. Васина Галя и Костина Вера сидели дома с младенцами, Серега Грачев дослуживал в Германии, Мишка только женихался и Лизу из стеснения с собой не привел.
«Старые друзья!» – звенел в ушах истерический хохот.
Вот в эту истерику я и поверил, она была настоящая, без актерства.
Кто-то из семи – сигнализировал.
Никто из них не мог сигнализировать! Голову в петлю и табуретку из-под ног – никто!
Здорово отомстил мне Лыков, небось хохочет в аду…
Никого не хотелось видеть, впервые после воскрешения в госпитале я ощутил себя лишним на этом свете. Наверное, отныне я буду страшно одинок, потому что между мной и старыми друзьями, в которых была вся жизнь, ляжет пропасть недомолвок и неразгаданной тайны.
Никто из семи предать Андрюшку не мог.
Но кто-то же это сделал! Птичка… Вася… Костя… Володька… Мишка… Наташа… Елизавета Львовна… Птичка… Вася… Костя…
Я поймал себя на том, что тупо повторяюсь, так и спятить недолго. Я встряхнулся, принял холодный душ, выпил крепкого чаю – и вспомнил: когда лет тридцать назад мне вернули папку с Андрюшкиными бумагами, я обратил внимание на то, что кое-где по «Тощему Жаку» прошлись карандашом. Тогда я значения этому не придал, но теперь те пометки приобрели особый, зловещий смысл.
И я стал перечитывать рассказ.
«Тощий Жак»
Разбирая в архиве средневековые рукописи, я натолкнулся на пергамент, показавшийся мне подозрительным. Пергамент – материал дорогой, а использован он был нерационально: большие буквы, редкие строки и какой-то странный текст:
«Когда тебе, человек, захочется смеяться, трижды подумай, ибо смех может принести в твой дом беду бо`льшую, чем злая чума. Помни, что в смехе твоем нет Бога, ибо Господь никогда не смеялся, и диавол насмехался непотребно над словом божьим. И как вспомнишь проклятого шута Жака, трижды сплюнь и осени себя крестным знамением, не то палач поступит с тобой, как наемник с курицей. Смейся, запершись, как монах в келье, пишущий сие наставление, и не забывай: прежде чем вкусить лук – очисти его…»
Не правда ли, странный текст? Я подумал, что его автор – далеко не простой монах-грамотей и сказать он хотел совсем не то, что сказал. Проанализировав текст, особенно его концовку, я пришел к выводу, который меня взволновал: видимо, передо мной – палимпсест. На всякий случай сфотографировав оригинал, я начал осторожно снимать верхний слой пергамента, и представьте себе мою радость, когда догадка подтвердилась! После недельной кропотливой работы в моих руках оказалось прелюбопытное повествование, с которым я и хочу вас ознакомить.
Заранее извиняюсь, что не могу привести текст в первозданном виде: безвестный автор, видимо, был литературным предшественником великого Рабле и не очень стеснялся в выборе выражений. Кроме того, язык Цицерона, складкозвучную латынь, на которой написан текст, я знаю, увы, не в совершенстве и посему даю не буквальный перевод, а несколько вольное его изложение. Ручаюсь, однако, что подлинные мысли автора при этом не пострадали.
«Жизнь свою герцог Альберт прожил, как подобает человеку его высокого сана. Он был щедр и весел. Проезжая по улицам города, он разбрасывал кошельки и шутки, чем вызывал восторг подданных, а потом запускал руки в их карманы и под одежды молодых простолюдинок, чем вызывал некоторую озабоченность пострадавших купцов и мужей. Когда война кончалась победой, герцог выставлял на дворцовой площади бочки с вином и повелевал три дня веселиться; когда же войско его бывало бито, он запирался во дворце и три дня дул вино в одиночку. На четвертый день он рассылал гонцов, и те пригоняли в столицу балаганных скоморохов и плясунов, дабы они своим искусством поднимали упавший дух подданных. Ибо герцог Альберт понимал, что, когда простолюдин смеется, он забывает про свое пустое брюхо, находя в смехе забвение, а мрачный простолюдин, отвыкший улыбаться, помышляет об измене. Поэтому герцог не любил вассалов, лица которых отражали несварение желудка, и, наоборот, жаловал землей и деньгами неунывающих весельчаков, понимающих толк в битве, вине, женщинах и шутке.
Любимцем герцога был Тощий Жак, молодой шут, сопровождавший его во всех походах. Язык шута был острым, как клинок дамасской стали, с которым герцог никогда не расставался, ибо этим клинком разрубил на две равные части его прадеда нечестивый мусульманин, проткнутый за сей поступок пикой и пожаренный на оном вертеле, как куропатка. Когда герцог пировал, Тощий Жак стоял за его спиной, и его шутки были лучшей приправой к блюдам, в обилии поглощаемым за столом.
Герцог говорил шуту:
– Хочешь, сделаю тебя бароном?
Тощий Жак притворно пугался:
– Сохрани тебя Бог! Потеряешь и меня, и баронов!
– Почему? – спрашивал герцог.
– А потому, что они лопнут от злости, а я – от смеха!
– Может, назначить тебя главным хранителем сокровищ? – смеялся герцог.
Тощий Жак приходил в ужас:
– Не губи, государь! После твоих казначеев в сокровищнице нечего делать и мышам!
– Но чем же тебя наградить, мой верный шут? – спрашивал герцог.
– Разреши смеяться всегда, везде и над всеми!
– Да будет так! – решил герцог.
И Тощий Жак смеялся.
Особенно доставалось от него чванливому барону Альфонсу, потомку вторгшихся во время оно из какого-то горного края[18], в одной славной битве раненному стрелой пониже спины и потерявшему половину мякоти, без которой сидеть было до крайности неудобно и даже мучительно. С той битвы на лице барона словно застыла простокваша, и Тощий Жак изводил его насмешками, кои принимались герцогом с большим одобрением, ибо барона Альфонса он не любил и не верил ему[19].
Если у барона не было аппетита, Тощий Жак уговаривал:
– Обглодай задний окорок, барон, авось и у тебя отрастет задняя!
Если барон ел и пил за двоих, Тощий Жак подкрадывался к нему с портновским метром в руках и делал вид, что измеряет злополучное место, корча при этом самые забавные рожи. Или, кивая на жену барона, предлагал:
– Давай меняться: я тебе свою половину, а ты мне – свою!
Барон вытаскивал меч и клялся изрубить шута на куски, а Тощий Жак прятался за широкую спину герцога и кричал:
– Спасите! Он покушается на мой кусок, которого ему не хватает!
И тут же спрашивал:
– Отгадайте загадку: один барон и девять баранов – сколько всего будет баранов?
Герцог хохотал до слез и повелел вышить на костюме шута предмет его насмешек над взбешенным бароном Альфонсом.
С тех пор Тощего Жака возненавидели все бароны.
Государева шута в народе любили. Сопровождаемый веселой толпой, он расхаживал по городу, вмешивался в споры, поднимал на смех купцов и не оставлял без поцелуя ни одну пригожую девицу. В суде он донимал старого рогоносца, который застал молодую жену в объятиях юного кузнеца, и теперь требовал от любовника возмещения убытков.
– Когда у тебя не хватает сил тащить сундук, берешь ли ты слугу? – спрашивал рогоносца Тощий Жак.
– Беру, – отвечал тот.
– И платишь ему за работу?
– Конечно. Какой же дурак будет даром работать?
– Вы слышали, сеньоры? – торжествовал Тощий Жак. – У него не хватило сил побаловать жену, и благодетель-кузнец пришел ему на помощь. Кто же кому должен платить за вспаханную ниву?
И развеселившийся судья взыскал с рогоносца два дуката в пользу кузнеца.
С тех пор Тощего Жака возненавидели все рогоносцы.
Однажды богатый ростовщик приволок к герцогу Альберту понурого должника.
– Государь, – сказал ростовщик, – этот человек отдал мне долг, но не выплатил проценты. По закону я хочу забрать его виноградник.
– Молю о милосердии, государь! – возопил должник, падая на колени. – Как только виноград созреет, я продам его и расплачусь!
– Что скажешь, Тощий Жак? – спросил герцог.
– Ответь на такой вопрос, – обратился шут к ростовщику. – Ты остриг овцу, но шерсти на камзол тебе не хватило. Убьешь ли ты ее за это?
– Зачем? – удивился ростовщик. – Подожду, пока не вырастет новая шерсть, и остригу еще раз.
– Он сам дал тебе ответ, государь! – воскликнул Тощий Жак.
– Правильно, – засмеялся герцог. – Жди, пока у твоего должника не отрастет новая шерсть!
С тех пор Тощего Жака возненавидели все ростовщики.
В другой раз богатые купцы пожаловались, что простолюдины поют про них неприличные песни, которые сочиняет государев шут.
– Мы не хотим больше слышать этих оскорбительных песен, – потребовали купцы. – Из-за них народ теряет к нам почтение.
– Отвечай, – нахмурясь, сказал герцог шуту.
– Можно запретить морю шуметь? – спросил купцов Тощий Жак.
– Конечно нельзя, – согласились купцы.
– Но шум моря можно не слушать, – воскликнул Тощий Жак. – Для этого следует заткнуть уши воском!
Герцог засмеялся и захлопал в ладоши, а жалобщики удалились ни с чем.
С тех пор Тощего Жака возненавидели все купцы.