– Вас, кажется, там тоже не задерживали, – злорадно сказал Никита.
– Выперли, – весело признался Кудрейко. – Не устоишь, хотя мокрые мешки под ноги расстелили, чтоб не скользить. Федя и тот акробатические этюды за штурвалом исполняет. Когда мы шли в Антарктиду, нас тоже десятибалльный прихватил, но на «Оби» это куда легче.
– Докладывайте обстановку, – нетерпеливо предложил я. – Сколько набрали?
– А черт его знает, – пожаловался Ерофеев, – окна на мостике покрылись льдом, темень, разве поймешь? Минут пять назад здоровая волна, кажись, часть льда с палубы смыла. Крена, сами видите, пока что нет, авось не перевернет.
– Авось, авось, – задумчиво повторил Никита, – где это я слышал? Вспомнил: любимое словечко Ньютона. Авось, говорил он, тело под действием силы тяжести упадет на Землю.
– Ну а если серьезно? – потребовал я.
– Не для печати? – спросил Ерофеев.
– Не для печати.
– Мы с Алесем не моряки, – сказал Ерофеев, – Чернышеву виднее. Но обледенение, Паша, идет интенсивное, ванты, оттяжки и штаги уже приобрели характерный вид конусов, постепенно сходящихся кверху. Как это в вашей науке говорится, Никита, – увеличивается парусность судна, что ли?
– Именно так. – Никита кивнул. – А увеличивающаяся парусность, как легко понять, вызывает, с одной стороны, возрастание кренящего момента от ветра, и с другой – уменьшение восстанавливающего момента. Следовательно…
– …остойчивость судна ухудшается, – закончил Кудрейко. – Это мы проходили.
– Ну, раз аудитория столь подготовленная, – высокопарно изрек Никита, – то моя задача упрощается. Все участники лабораторных испытаний – и мы, и японцы, и англичане – едины в одном: в такой ситуации следует незамедлительно производить околку льда, начиная с высоко расположенных конструкций, чтобы в первую очередь уменьшить парусность. Это же рекомендуют делать все моряки, сталкивавшиеся с обледенением, в том числе, Митя, и капитан Никифоров. И этого почему-то не желает делать один капитан, называть фамилию которого считаю излишним.
– Красиво говорит, – с уважением сказал Кудрейко. – Сразу видать интеллигентного человека.
– Теория, – отмахнулся Ерофеев. – Кто в такой ветер полезет на мачту? Самоубийство.
– Во-первых, – возразил Никита, – хорошо подготовленный матрос в состоянии это сделать. А во-вторых, нужно выходить из шторма, пока… не поздно.
– Ну хорошо, выйдем, – угрюмо согласился Ерофеев. – А дальше что?
– А дальше вам и карты в руки: определяйте вес льда, как и где он нарастает и прочее, – ответил Никита.
– Ну определили, а дальше?
– Снова выйдем в море, продолжим эксперимент.
– А чего его продолжать, если мы от него убегаем? – пытал Ерофеев. – Нет, брат Никита, тут что-то не склеивается… Я тоже не в восторге от личности Чернышева, но котелок у него варит.
– Никита, будь добр, чаю, – входя, попросил Корсаков. – Или, еще лучше, крепкого кофе. Зря ушли, Митя, затаились бы в уголке. Вам было бы интересно понаблюдать за любопытным явлением: толщина льда явно возрастает по направлению от носовой оконечности к надстройке, это видно на глаз.
– Из-за дифферента на корму? – предположил Никита.
– И седловатости палубы, – добавил Корсаков. – Можно сделать предварительный вывод, что это явление приводит к дополнительному увеличению осадки судна носом и, следовательно, к увеличению интенсивности забрызгивания. Чрезвычайно важно будет замерить толщину и вес льда.
– Мы здесь спорили, Виктор Сергеич, – сказал я, – правомерно ли продолжать эксперимент в такой шторм.
Никита негромко выругался: покачнувшись, он выплеснул кипяток из термоса мимо кружки на скатерть.
– Да, очень важно замерить, – с сожалением взглянув на пустой термос, повторил Корсаков. – Между прочим, части надстроек, над которыми колдовал Илья Михайлович, все-таки обледенели… Павел Георгиевич, на ваш вопрос ответить затрудняюсь, на мостике командует капитан. Могу только сказать, что при испытаниях на модели такое пропорциональное количество льда уже вызывало опасность оверкиля – но то модель… Спасибо за кофе, Никита. Ну, не огорчайся.
Корсаков поднялся и вышел. Никита удрученно сунул пустой термос в кронштейн.
– Напоил шефа, – с насмешкой сказал Ерофеев. – За такое из аспирантуры можно вылететь вверх тормашками.
– Вверх тормашками… – Никита зашлепал губами. – Не у Гегеля вычитали, коллега? Не волнуйтесь за меня: для моего шефа научные интересы выше гастрономических…
Никита говорил рассеянно, он будто к чему-то прислушивался, от него исходило какое-то беспокойство.
– Вы ничего не чувствуете? – спросил он.
Мы, все четверо, замерли и напрягли внимание. Через покрытые наледью иллюминаторы ничего не было видно. Судно скрипело, его подбрасывало вверх и швыряло вниз. Все, казалось бы, как полчаса назад, но что-то в поведении судна неуловимо изменилось, а что – я понять не мог.
– Плавная качка, – чужим голосом сказал Никита.
– Пугаете? – без улыбки спросил Ерофеев.
Никита не ответил, но я увидел, что он сильно взволнован, и его волнение передалось мне. Плавной и продолжительной качкой судно предупреждает о том, что его центр тяжести переместился вверх и остойчивость на пределе, – это я знал.
– Никакая она не плавная, – словно убеждая самого себя, сказал Ерофеев. – Обыкновенная.
Судно резко положило на левый борт. Нас с Никитой выбросило на стол, а Ерофеев и Кудрейко вместе с креслами полетели на переборку. Через несколько очень долгих секунд «Дежнев» выпрямился. Из коридора донеслись топот ног и чьи-то крики.
– Может, и обыкновенная, – сказал Никита. Он шарил рукой по столу в поисках очков и был очень бледен. – Но из шторма нужно выходить.
Рассудив, что наиточнейшую информацию я могу получить лишь на мостике (ну в крайнем случае наорут и выпрут), я опрометью бросился туда. К моему удивлению, там было спокойно: то ли мы, как упрекал меня Никита, и в самом деле перепугались от незнания, то ли пребывание на командном пункте обязывало находившихся там людей к самообладанию, но переговаривались они по-прежнему тихо и немногословно. На меня внимания никто не обратил. Я пристроился в углу рубки у очищенного от наморози окна и уткнулся взглядом в необычно толстую, сплошь обледеневшую мачту. Мне показалось, что впереди мелькают какие-то огни, и, не выдержав, я шепотом спросил об этом у Лыкова.
– Входим в бухту Вознесенскую, – неожиданно громко ответил он. – Васютин дежурному морской инспекции нажаловался, сукин сын, ЦУ десять минут назад получили.
В голосе Лыкова, однако, я не уловил и тени осуждения – старпом явно «играл на публику». И как тут же выяснилось, играл напрасно.
– Не вводи в заблуждение корреспондента, – послышался из темноты голос Чернышева. – Я задолго до ЦУ перетрусил, уже пятьдесят минут, как идем к бухте. Успокоился, Паша?
– А я и не волновался! – с вызовом соврал я. – Разве что чуть-чуть, когда «Дежнев» «задумался». У вас здесь никто не ушибся?
– С чего это? – удивился Лыков.
– Как с чего? У нас от крена все попадали, Ерофеев палец вывихнул.
– Архипыч, у нас был крен? – спросил Лыков.
– Это тебе приснилось, Паша, – проскрипел Чернышев. – На спине спал небось.
– С креном на левое ухо, – добавил Корсаков.
Все засмеялись. Только сейчас я заметил, что Корсаков прижимает к щеке окровавленный платок.
– Виктор Сергеич, я-то думал, что вы человек серьезный… – упрекнул я.
– Был, Павел Георгиевич. – Корсаков положил руку мне на плечо. – Особенно в тот момент, когда нас положило на борт. А теперь, простите великодушно, мне тоже хочется немного посмеяться.
Чернышев дает рекомендацию
Баландин ликовал зря: морская болезнь, от которой он так лихо открещивался, замучила его вконец. Когда мы пришвартовались и я спустился в каюту, Любовь Григорьевна заканчивала уборку и осунувшийся за часы невыразимых страданий Баландин смотрел на нее по-собачьи благодарными глазами.
– Вы так добры, мне, право, неудобно… – мямлил он.
– Неудобно брюки через голову надевать. – Любовь Григорьевна отжала тряпку в ведро. И ласково добавила: – Отдыхай, Жирафик, авось привыкнешь.
Она ушла. Баландин крякнул и испытующе на меня посмотрел.
– Прошлый раз вы, кажется, были зайчонком, – заметил я.
– Надеюсь, вы не думаете, Паша… – Бледное лицо Баландина окрасилось в свекольный цвет. – Милая, на редкость отзывчивая женщина, правда?
– Вам виднее.
– И очень сообразительная: представьте себе, за каких-нибудь двадцать минут вникла в основы химии полимеров!
– Да, в женщине это главное.
– Ну вот… – Баландин сокрушенно махнул рукой, мечтательно, как мне показалось, вздохнул и вдруг спохватился: – Так что у нас делается?
Я коротко рассказал, забрался на верхнюю койку и, чувствуя себя совершенно разбитым, мгновенно уснул.
Спал я тревожно. На меня валились какие-то глыбы, кто-то пытался меня бить, и я с криком просыпался. Сверху и в самом деле доносились стуки и скрежет, но ни сил, ни желания разбираться в их происхождении у меня не было.
Утром я проснулся от назойливо проникающей в уши песенки. Голый по пояс, свеженький как огурчик, Баландин брился безопасной бритвой и, ужасающе фальшивя, мычал какую-то мелодию, в которой с трудом угадывался «Танец с саблями». Оттянув двумя пальцами огромный нос, Баландин поскреб под ним бритвой, весело промычал еще несколько тактов и, ощерившись, стал скрести подбородок. Затем он полюбовался собой в зеркало, удовлетворенно протрубил конец мелодии и неожиданно показал самому себе длинный красный язык. Здесь я уже не выдержал, укрылся с головой одеялом и стал беззвучно содрогаться в конвульсиях.
– Проснулись? – доброжелательно спросил Баландин. – Вставайте, без завтрака останетесь и на разбор опоздаете. А у нас происшествие!
Пока я спал, на борту разразился грандиозный скандал, невольным виновником которого оказался Птаха. Помните стуки и скрежет, которые мешали мне спать? Это Птаха, желая преподнести капитану приятный сюрприз, вместе с пятью матросами за ночь околол и выбросил в море набранный нами лед. Когда Чернышев проснулся и вышел покурить на крыло мостика, он остолбенел: палуба была совершенно чиста, а Птаха, утомленный, но чрезвычайно собой довольный, сбрасывал за борт последние осколки льда.