Большой театр. Культура и политика. Новая история — страница 59 из 86

Об этом факте немедленно сообщили наверх, и сам Сталин распорядился: “Разобраться”. В Манихино прибыла специальная команда НКВД, которая с пристрастием допросила жителей поселка. По материалам этих допросов всю группу бежавших заочно приговорили к расстрелу с припиской: “При задержании всех упомянутых лиц приговор немедленно привести в исполнение в присутствии военного прокурора”.

Для Сталина этот неприятный случай был подтверждением его параноидальной идеи, что всё вокруг кишит изменниками и предателями. Под подозрение мог попасть любой. Одним из объектов этой антишпионской истерии стал Лемешев, который тоже не уехал из Москвы в Куйбышев: он сильно простудился, заработав воспаление легких. Тем не менее Лемешев продолжал самоотверженно петь в филиале Большого театра, обслуживавшем красноармейцев в прифронтовой Москве.

Это героическая страница в военной жизни Большого театра. Спектакли шли днем. По вечерам по затемненной Москве передвигаться было невозможно – транспорт не работал, а Москва была завалена снежными сугробами. Но театр всегда был переполнен, хотя спектакли частенько прерывались воздушными тревогами. Эти представления имели огромное пропагандистское значение, они свидетельствовали о стойкости боевого духа и оптимизме москвичей.

Вместе с Лемешевым пели и другие замечательные певцы – Обухова, Головин и Елена Катульская. Бойцы были им безмерно благодарны за глоток искусства посреди военных тягот. Но когда Лемешев решил поехать подлечиться в Елабугу, провинциальный городок на реке Каме (где за несколько месяцев до этого кончила жизнь самоубийством Марина Цветаева), то НКВД заподозрил певца в том, что направился он туда для сбора шпионских сведений.

Ничего не подозревавший Лемешев в мемуарах вспоминал о своих частых целительных вылазках в окружавший Елабугу сосновый бор: “Чистый, смоляной воздух быстро помог мне почувствовать себя здоровым – в лесу пелось свободно, легко!”[442] Знал бы Лемешев, что после каждой его вылазки в лес сотрудники НКВД тщательно прочесывали местность в поисках спрятанного радиопередатчика, который певец мог бы использовать для отправки разведсведений немцам!

НКВД также старался завербовать секретных осведомителей (сексотов) в среде артистов Большого театра. Если человек отказывался, это обходилось ему дорого.

По свидетельству Ваксберга, от сотрудничества с НКВД отказался баритон Дмитрий Головин. Тогда ему было предъявлено обвинение в уголовном преступлении. По словам Ваксберга, это была “откровенная месть”. Головина и его сына отправили на много лет в лагерь и реабилитировали только после смерти Сталина. (Однако фальшивая версия НКВД оказалась настолько прилипчивой, что я слышал о ней как о достоверной даже в начале 1970-х годов, в бытность моей работы в журнале “Советская музыка”…)

* * *

В Куйбышеве жизнь артистов эвакуированного туда Большого театра поначалу была трудной. Приехавших разместили в двух школах, где они спали в классных помещениях прямо на полу, по двадцать человек в комнате. Счастливчиками оказались те, кто догадались захватить с собой одеяла; остальные заворачивались в пальто. Трудно было с питанием. Композитор Дмитрий Толстой, сын знаменитого писателя, рассказывал мне, что на местной барахолке можно было увидеть приму-балерину Большого, продающую свои туфли, чтоб купить какие-нибудь продукты.

Однако постепенно повседневное существование и работа наладились. Большой театр стал выступать в местном Дворце культуры. Это было самое просторное помещение города, но сцена там была все-таки значительно меньше, чем в Большом, и в связи с этим возникало много затруднений. Декорации и костюмы вообще надо было привозить из Москвы. Тем не менее в Куйбышеве, где театр в итоге пробыл год и десять месяцев, труппа вскоре начала давать сначала концерты, а затем и спектакли – те из них, которые были самыми несложными.

Главным творческим событием в куйбышевской эпопее Большого театра стало исполнение силами его оркестра нового симфонического произведения. 5 марта 1942 года под управлением Самосуда в Куйбышеве прошла историческая премьера только что законченной Седьмой симфонии Шостаковича.

Есть легенда о том, как это случилось. Шостакович приехал в Куйбышев вместе с артистами Большого театра, жил с ними, был прикреплен к их продуктовому ларьку. Вскоре он пригласил к себе домой послушать свою новую симфонию нескольких музыкантов, среди них Мелик-Пашаева, которому он намеревался предложить продирижировать первым исполнением этого произведения.

Во время показа раздался телефонный звонок из квартиры этажом ниже – это звонил услышавший звуки фортепиано Самосуд. Он попросил разрешения присоединиться к компании. Симфония произвела на Самосуда сильное впечатление. Он решительно заявил, что забирает партитуру и с завтрашнего дня начинает репетиции. Шостакович, который ценил в Самосуде идеального интерпретатора своих опер (“Носа” и “Леди Макбет Мценского уезда”), не мог, разумеется, устоять перед таким напором, объяснив обескураженному Мелик-Пашаеву, что Самосуд как худрук Большого “обеспечит много репетиций”.

И действительно, Самосуд организовал график Большого так, чтобы оркестр был свободен для усиленных репетиций Седьмой симфонии.

Самосуду сразу стало ясно, какое грандиозное пропагандистское значение может иметь новый опус Шостаковича – ведь он был заявлен композитором как программная симфония о войне, с посвящением осажденному немцами городу Ленинграду.

Самосуд объяснял оркестрантам: “Значение симфонии – в ее глубоком политическом звучании. В тот момент, когда весь мир повержен в пучину небывалого катаклизма, именно в советской стране появляется такой Эльбрус музыкального творчества, как Седьмая симфония”[443].

Как человек, превосходно разбиравшийся в политической конъюнктуре, Самосуд предложил Шостаковичу добавить в финал симфонии хор и солистов, а для этого заказать какому-нибудь поэту стихи, которые прославляли бы Сталина как гениального полководца. Шостакович от этого предложения вежливо, но решительно отказался.

Уже на первой открытой оркестровой репетиции симфонии слушатели плакали, взволнованные актуальностью темы и эмоциональностью музыки. На этой репетиции присутствовал Алексей Толстой, сталинский любимец. Симфония так потрясла его, что он тут же написал о ней статью для “Правды”, опубликованную немедленно.

Толстой был давним поклонником Шостаковича, но тут он превзошел самого себя, искусно связав разгром немцев под Москвой с творческой победой Шостаковича: “Красная армия создала грозную симфонию мировой победы. Шостакович прильнул ухом к сердцу Родины и сыграл песнь торжества”[444].

Шостакович тем не менее тревожился о судьбе Седьмой симфонии, нервно повторяя: “Она не понравится, она не понравится”, – он помнил, что произошло с его “Леди Макбет”. Но премьера, состоявшаяся 5 марта в куйбышевском Дворце культуры, стала триумфом. Она транслировалась по радио на всю страну, а также на заграницу, причем радиопередача предварялась торжественным анонсом: “Говорит Москва! Говорит Москва!” Этим подчеркивалось символическое значение события.

Зал был набит битком: высшее начальство, дипкорпус, знаменитости. И опять многие плакали – отныне это стало почти ритуалом при каждом исполнении Седьмой симфонии. Можно предположить, что и Сталин, находясь в столице, слушал эту трансляцию. В результате через месяц с небольшим симфония была удостоена высшей награды – Сталинской премии первой степени.

Новое произведение Шостаковича мгновенно стало мировой сенсацией. Никогда – ни до, ни после – премьера симфонии не вызывала подобного ажиотажа.

Конечно, Шостакович родил великий опус. Но тут сошлись экстраординарные обстоятельства: появление этого произведения вписалось в большую картину происходящих в мире событий – жестокой войны, тектонических потрясений, невиданных жертв.

Самосуд дирижировал Седьмой симфонией еще несколько раз. Она исполнялась силами объединенного оркестра Большого театра и Всесоюзного радио в затемненной Москве под грохот зенитных орудий. Со дня премьеры симфонии сообщения прессы о новом патриотическом произведении Шостаковича шли беспрерывным потоком.

Почти сразу же эту тему подхватили западные медиа. Особенный резонанс вызвала новость о симфонии в США. Там за право первого исполнения схватились ведущие дирижеры. В итоге радиопремьеру сыграл Артуро Тосканини, а первое концертное исполнение осуществил Сергей Кусевицкий.

Всё это подогревало интерес и критики, и публики, знаком которого явился выход журнала Time с профильным портретом Шостаковича на обложке – такой чести добивались (и всё еще добиваются) крупнейшие политические деятели и ньюсмейкеры всего мира. Последовали сотни других исполнений, в том числе и легендарный концерт в осажденном Ленинграде, продирижированный Карлом Элиасбергом.

Но сегодня мало кто помнит, что начало триумфальному шествию Седьмой симфонии по миру было положено оркестром Большого театра под управлением Самосуда…

* * *

В эпизоде с Седьмой симфонией вновь отразилась сталинская стратегия в отношении Большого: он последовательно и целенаправленно использовал силы театра для важных культурно-политических сообщенийurbi et orbi(“городу и миру”). Эти действия не пропали даром, он мог быть довольным. Но всё же деятельность Большого в эвакуации проходила без его непосредственного контроля: Большой был в Куйбышеве, а Сталин всё это время оставался в Москве.

Весной 1943 года труппа Большого театра стала возвращаться в Москву, и таким образом опять оказалась в сфере личного контроля Сталина. Но сначала надо было отремонтировать здание театра, которое было существенно разрушено в октябре 1941 года: немецкая бомба упала в главный портик театра и повредила его фасад. В Москве тех лет было много и других разрушений от бомбежек, но Большой начали ремонтировать в первую очередь. И к концу 1943 года, после капитальных восстановительных работ, театр вновь открыл двери для московской публики.