Большой театр. Культура и политика. Новая история — страница 65 из 86

[472].

Казалось бы, всё предвещало новый триумф Большого театра, одобрение вождя и сопутствующий ему дождь Сталинских премий… Но события развернулись самым неожиданным образом.

5 января 1948 года на третье представление “Великой дружбы” в Большом театре пришел Сталин в сопровождении своих соратников по Политбюро. На следующий день постановочная группа оперы Мурадели была срочно вызвана в ЦК партии, где ее принял Жданов.

Накануне он разговаривал со Сталиным – как всегда, ночью. Шепилов описал, как выглядел Жданов после подобных ночных бесед: “Лицо у него было очень бледным и невероятно усталым. Глаза воспалены бессонницей. Он как-то прерывисто хватал раскрытым ртом воздух, ему явно его не хватало”[473].

Шепилов считал, что для сердечника Жданова эти ночные заседания у Сталина были буквально гибельными: “Но ни он, ни кто другой не мог пропустить ни одного из них, даже больным: здесь высказывалось, обсуждалось, иногда окончательно решалось абсолютно всё”.

Когда встревоженные гости из Большого театра расселись в кабинете Жданова, он, после обычных приветствий, начал так: “Товарищи, я пригласил вас по поручению ЦК и правительства в связи с необходимостью дать оценку опере «Великая дружба» Мурадели, которую мы вчера слушали в Большом театре. Мнение ЦК и правительства таково, что опера не удалась”[474].

Это был шок. Все присутствовавшие понимали, что Жданов озвучивал мнение Сталина. И, хотя Жданов ни разу не упомянул имя вождя, было ясно, что он дословно пересказывает сталинские указания. (Это подтверждает и Шепилов.)

Вот эти замечания и указания Сталина, как они прозвучали в передаче Жданова: “Музыка оперы производит удручающее впечатление… Отличается какими-то постоянными истерическими всплесками, нажимами, громовыми ударами, которые взрываются и буквально пугают слушателя… Получается очень сумбурное звукосочетание”[475].

Сталина рассердила также неправильная, по его мнению, политическая составляющая сюжета: “Если говорить о вражде между народами, то она была не между русскими и осетинами, а между русскими и казаками, с одной стороны, чеченцами и ингушами – с другой. Осетины поддерживали русских”[476].

И главное, Сталин негодовал, что опера Мурадели каким-то образом проскочила на сцену Большого театра, минуя его личный контроль. Демонстрируя свою скромность, диктатор почти никогда не употреблял местоимение “я”, предпочитая ему коллективистско-большевистское “мы”. Именно так Жданов и озвучил претензии вождя: “Мы рассматриваем появление советской оперы как серьезное не только художественное, но и политическое событие… Что ж получилось с постановкой «Великой дружбы»? Опера готовилась в тайне от ЦК и правительства. Тов. Храпченко поставил ЦК перед фактом. Вдруг 7 ноября объявляется ее просмотр. Никто не знал, никому не сообщили о постановке оперы. Мы в ЦК смотрим каждый новый кинофильм, прежде чем допустить его на экран, а тут оперу скрыли от ЦК. Разве коллектив Большого театра не заинтересован в нашей помощи – помощи ЦК и правительства?.. Кто тут больше виноват – Комитет ли по делам искусств, или Большой театр?”[477]

Перепуганные руководители и артисты Большого в панике начали оправдываться. Первым попытался защитить родной театр его директор Федор Бондаренко: “Нами руководили самые искренние намерения. Все мы были исполнены большого воодушевления и горели желанием создать хорошую советскую оперу… Нам казалось, что опера Мурадели – это то, что нужно”.

Дирижер Мелик-Пашаев каялся в том же “грехе”, который вызвал гнев Сталина в 1936 году во время исполнения оперы Шостаковича “Леди Макбет Мценского уезда”: “Что касается музыки, возможно, что те ударные моменты и истерические всплески, о которых вы говорили, появились по моей вине: я редактировал партитуру Мурадели и усилил отдельные моменты”[478].

Михайлов, как бывший дьякон и знаток сталинской психологии, обратился к вождю – через голову Жданова – со слезной мольбой: “Для нас это было большое событие, как для верующих – Пасха. Вчера мы шли в театр как к светлой заутрене, со священным трепетом… Я прошу снисхождения к театру. Всё было сделано от души”[479].

* * *

Сталин, как мы увидим, прислушался к нижайшей просьбе Михайлова о помиловании Большого – тем более что это совпадало с его намерениями. Он вовсе не хотел наказывать свой придворный театр, к которому испытывал особую симпатию. Но перед Сталиным в этот момент стояли сложные политические задачи, и среди них одной из важнейших была идеологическая конфронтация с Западом. Именно с этой целью была предпринята фундаментальная перетряска во всех областях советской культуры – литературе, кино, театре.

Музыка была одной из этих областей; быть может, наиболее близкой сердцу диктатора. В особенности он зациклился на идее создания советской классической оперы. Первую попытку решительного вмешательства в это дело Сталин, как мы помним, предпринял в статье “Сумбур вместо музыки”, громившем оперу Шостаковича и указывавшем композиторам “правильный” путь. Тогда это не получилось: новые образцовые произведения, которые были бы созданы по указаниям вождя, не рождались.

Но Сталин проявил в этом вопросе свойственную ему жесткую настойчивость. Желание заполучить оперный шедевр превратилось в идею фикс. В итоге он решил, “помиловав” Большой театр (хотя в нем и заменили руководство), сосредоточить огонь на композиторах.

В опубликованном 11 февраля 1948 года постановлении Политбюро ЦК партии Сталин напомнил: “Еще в 1936 году, в связи с появлением оперы Д.Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда», были подвергнуты острой критике антинародные формалистические извращения в творчестве Д.Шостаковича и разоблачены вред и опасность этого направления для судеб развития советской музыки. «Правда», выступавшая по указанию ЦК ВКП(б), ясно сформулировала требования, которые предъявляет композиторам советский народ”.

По мнению Сталина, несмотря на эти предупреждения, “в советской музыке не было произведено никакой перестройки”. И теперь Сталин со всей решительностью взялся за эту перестройку: “Поворот должен осуществляться так, чтобы резко отбросить всё старое, отжившее. Именно так осуществлялся поворот в литературе, кино, театре”[480].

Формально новое грозное постановление ЦК именовалось так: “Об опере «Великая дружба» В.Мурадели”. Но фактически основной удар этого зубодробительного документа был направлен против нескольких советских композиторов, “придерживающихся формалистического, антинародного направления”. Поименно были перечислены: Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Арам Хачатурян, Виссарион Шебалин, Гавриил Попов и Николай Мясковский.

Список этой “антинародной” шестерки был опубликован именно в таком, не соответствовавшем алфавиту порядке. Совершенно очевидно, что он отражал мнение Сталина о степени виновности композиторов за “антидемократические тенденции в музыке, чуждые советскому народу и его художественным вкусам”.

Вождь ставил в вину этим авторам (а они в тот момент составляли гордость советской музыки) “отказ от таких важнейших основ музыкального произведения, какой является мелодия, увлечение сумбурными, невропатическими сочетаниями, превращающими музыку в какофонию, хаотическое нагромождение звуков”.

Особое внимание Сталин уделил тому, что ведущие советские композиторы (в первую очередь Шостакович, Прокофьев и Мясковский) пользовались успехом на Западе. Это, по мнению вождя, стало возможным потому, что их творчество “сильно отдает духом современной модернистской буржуазной музыки Европы и Америки, отображающей маразм буржуазной культуры, полное отрицание музыкального искусства, его тупик”.

На самом деле Сталина раздражал не только модернизм в музыке Прокофьева или Шостаковича. Злил и вызывал его величайшее негодование сам факт того, что этих авторов готовы щедро оплачивать за границей.

Мы помним, что Сталин был величайшим прагматиком. Он всегда придерживался политики кнута и пряника. То, что существенная часть подобного “пряника” могла исходить, например, из Америки, вызывало у него сильные подозрения в потенциальной нелояльности. Возможность получать высокие гонорары из-за рубежа делала Шостаковича и его коллег более независимыми от Сталина. А этого он не мог потерпеть.

За Большой театр Сталин мог не беспокоиться: это учреждение полностью было его личной вотчиной. Именно поэтому, надо полагать, в годы сталинского правления Большой ни разу не выехал в гастрольную поездку на Запад. Таким образом Сталин изолировал своих любимых солистов от возможного соблазна высоких западных гонораров.

В связи с постановлением ЦК по всей стране прокатилась мощная антиинтеллектуальная популистская кампания. Повсюду спешно были организованы многочисленные публичные собрания, на которых все кому не лень восхваляли “историческое постановление” и истерично поносили “антинародных формалистов”. Большинство произведений Шостаковича, Прокофьева и других “провинившихся” авторов мгновенно исчезли из репертуара. На долгие годы лучшие опусы советской музыки были занесены в “проскрипционные” списки. Поощрялись и исполнялись примитивные, убогие сочинения.

Всё это причинило огромный ущерб советской музыке, да и всей советской культуре. Трудно вообразить, скольких шедевров недосчиталась музыка XX века. Но Сталину это и в голову не приходило. Уверенный в собственной гениальности, он довел кампанию по пресечению на корню чуждых ему вкусов до конца. И сделал он это с типичной для него безжалостностью.