Большой верблюжий рассказ — страница 2 из 13

ниях порядочного, жена познакомилась с жителем этого города - Гурьева или Шевченко - и тайком ездила к нему, так что когда тот незаурядный человек узнал и спросил, то она посчитала вопрос подлым, а самого незаурядного человека исчадием ада, достойным тех самых выражений народной дипломатии, которыми исчерпал инцидент в своей вонькой квартире дворник. Тот незаурядный человек хотел жену прогнать. Не так, конечно, как Сева кричал Венере, но прогнать, то есть попросту собрать портфелишко и уйти. В некоторых русских кругах этот способ имеет хождение. Скажет: я ее прогнал! - а это должно дать понять, что ушел он сам. В принципе, большой разницы нет - все равно врозь. Он хотел ее прогнать и даже сказал ей об этом, как и положено интеллигентному человеку, тем более русскому. Селим тоже однажды собрался начистить морду одному человеку, сопернику, так сказать, хотя предмет их соперничества ничуть не благоволил ни к которому. Мало того, он, предмет, над обоими успешно поиздевывался и в очередной момент поиздевывания наплел Селиму про того человека, соперника, что-то такое обидное для самого Селима, что Селиму оставалось только тайно вздохнуть и нехотя идти бить морду. Он пошел и в дверях сказал (ну, допустим, Геша): Геша, я пришел бить тебе морду! - и тут любой догадается, что этакий поход на "вы" закончился мирной попойкой, хотя словесных тычков каждый нанес и получил немало. Так и наш человек сказал жене, что ее прогоняет, а она, разумеется, тут же его объегорила. Это женщинам нетрудно. Это вообще им нетрудно, а уж если перед ними оказывается вот такой мюмя, хотя и лучший в армии командир батареи, но все равно мюмя, еще у нас именуемый интеллигентом, то им даже становится неинтересно и они объегоривают без настроения, при этом, конечно, еще более распаляясь. Она его объегорила, сказав, что увлечение ее гурьевцем или шевченковцем было временным, что через небольшое время она снова полюбит его, нашего человека, своего мужа, пусть он все это забудет и станет к ней внимательным и вообще из себя этаким. И он стал ждать, стал надеяться и пронадеялся год, а она в это время ездила к своему не то гурьевцу, не то шевченковцу.

- Милый! - говорила она нашему человеку. - Дай мне возможность съездить одной! - Куда-то там она соберется, якобы подлечиться или еще куда-то. - Ты у меня такой внимательный и все понимающий. Дай мне съездить и побыть одной. Я буду одна. Я по тебе соскучусь. Ведь у меня к тебе уже возрождается чувство.

Такого вот она ему вешала на уши и на загривок, притом так страстно отдавалась, что пускал сопли наш незаурядный, даже глазки свои платочком промокал и ругал себя последней сволочью. Он промокнет, обругает, ручкой помашет, а она ломанет к своему гурьевцу или шевченковцу. Когда наш незаурядный прочухал - уже несколько раз такое случилось. Взял он манатки и ушел, оставив квартиру, что, вероятнее всего, принесло жене несказанную радость, потому как квартира - она и без интеллигента или, вернее сказать, без мужа квартира, и с вонью, между прочим, - тоже. Так что уход нашего человека оказался жене вполне по вкусу. Как и всякая баба, она, конечно, возмечтала за того выскочить - ведь как же, чувство у них неземное, любовь до гроба и так далее. И куда-то после загса надо было его приводить, то есть квартира в данном случае - это жизнь или смерть. А тот, как и всякий мужик, отнюдь об этом не помышлял и, в свою очередь, егорил ее. У него уже была жена - и он, извините, не шейх, не мурза и не бай, хотя и проживает в Гурьеве или Шевченко. Да и вообще, сколько можно, когда по первому разу все ясно. Она водила за нос нашего незаурядного, а он водил за нос ее, что однозначно наводит на мысль о возможности водить за нос любого любящего. Она вознадеялась, а он ловким маневром (на зависть Михаилу Илларионовичу) ушел от ответа, так что за женщину стало несколько обидно, все-таки чувство и прочее, да и муж ушел. Ушел и живет в никому не нужной конторе. Была у одного малоизвестного художника серия картин под общим названием "Никому не нужный натюрморт". Кажется, в Детройт ее купили. Во всяком случае, так говорят. Но думается - враки. Лежит небось вся серия в чулане, и мыши ее грызут за ненужностью. И наш незаурядный устроился в никому не нужной конторе в чулане на кипах никому не нужных бланков и говорил, что это даже удобно: надо бумажку - раз руку под задницу. Уложился и накропал трактат по эстетике - он сам так утверждает, а есть мнение, что трактат шире и глубже, чем только по эстетике. Но дело не в этом. Шире, глубже - понятия географические или физиологические. Дело в том, что трактат он кропал не в конторе, а оказался в конторе как раз потому, что накропал трактат. Он был лучшим комбатом. Но лишь узнал про жену, то вместо того, чтобы готовиться к министерским проверкам и стрельбам, сел писать трактат. И никому не нужная контора - это с ним еще милостиво. Могли бы вообще из армии турнуть с таким волчьим билетом, что - только на большую дорогу с кистенем. Так вот, контора - это еще с ним хорошо, но за проживание на бланках и тут пришли в возмущение. Спасибо, помог Сева, употребил свой дар трибуна, который надлежащим образом повлиял на женщин. А на женщину только повлияй, только тронь струны ее души. Они одна за другой и все враз вдарили по начальству.

- А что, неправда, что ли? - в справедливом гневе зашумели они. Бланки действительно никому не нужны, мужику же жить негде, а эта старая краля приходила, убить бы, заразу, прямо в отдел притащилась, вся из себя фифа: здрюстюйте! - и ему на стол из пакета какое-то рванье сыпанула, небось думала, покажу в конторе, какой он сквалыга. А мужик... да у него батарею забрали! Да армия без таких тьфу! Фига мы своих сыновей теперь туда отдадим!.. Она же, шмазь, притащилась: здрюстюйте!

И правда. Вот почему женщинам всегда всего мало? Ведь уже избрала себе другого. Ну направь всю свою энергию туда. Нет. И на того их, женщин, хватает, и этого они не оставят в покое. Вот обязательно надо было притащиться в контору, высыпать на стол, извините, грязное исподнее, мол, вот, собрала, как ты просил. Ну а кто же поверит, что он просил. В конторе-то не одни мужики, которые на нее, мамзель-красотку выпялились. В конторе, слава богу, семьдесят пять процентов таких же мамзелей сидит. Своим благоверным они, может быть, еще и похлеще устраивают, а тут за нашего незаурядного вступились, тут раскричались на нее, что это, дескать, за ехидна такая, что это, дескать, за змеишша, да ты ногтя его не стоишь, как он только с тобой, козлихой, жил, мужик - золото, а ты! Они раскричались. Он же спокойненько пошел ее проводить из конторы и согласился с ее доводом о совершеннейшей стервозности сотрудниц. Конечно, последнего допускать не стоило. Но он согласился, взял грех. Зато она более ничего ему таскать не стала, потому что увидела - бесполезно. Она бы плевать хотела на мнение и крик его сотрудниц. Более того, как раз это-то было приятным - увидеть в их крике свою силу - мол, вот вы все его защищаете и все его жалеете, а меня считаете потаскухой, но всех ваших сил не хватит, лишь я ресницей моргну. Я моргну - и побежит за мной без оглядки! Вот это было приятным. Но это не было главным. Главного не вышло, потому что он сказал: положи сюда, - и провожать вышел, и поддакнул, и еще заходить просил, интеллигент паршивый, как только батарею такому доверили в командование!.. Не вышло главного. Она ведь ломанула в контору совсем по другому поводу. Она не была дурой. И в том своем гурьевце или шевченковце увидела некоторую статику. Пропало в нем движение. Что-то застопорилось в нем. Она билась, она мучилась, она даже мужа лишилась - а в том какое-то стремление к ней пропало. И, не признаваясь себе, она открыла. Она не была дурой. Она открыла, что вся его глубина есть всего лишь ее собственная выдумка. Ну улыбка. Ну взгляд. Ну голос. А остальное она придумала сама. Все в нем она придумала. И теперь была готова выть волчицей. И теперь была готова стать самой последней обманутой дурой, но только чтобы этого не открывать. Потому что... да и без этого понятно. Она жуть как любила его. Она поняла, что открытие ничего не изменит, потому что она втюрилась по уши. Втюрилась в обыкновенного, пустого или даже поганого мужика. Втюрилась - и никакое открытие ничего в ней не изменит. А боль надо было утишить. А боль надо было на ком-то выместить. А отыграться на ком-то было надо. И она пошла в контору. И если бы он закричал или, наоборот, рассопливился, заныл, глазенками своими влюбленными заползал бы по ней, запоза

глядывал бы преданно ей в глаза - тогда все было бы о'кей. А он любит, называется! Он вежливенько: положи сюда, пожалуйста, заходи еще, пожалуйста! - герцог Ришелье недоделанный.

И да хватит о ней. Ему, нашему незаурядному, всыпали по первое число и, может быть, выгнали бы из конторы, но Сева выступил, женщины поддержали - и все обошлось, в конторе остался, по секретохранительным органам не затаскали. Но на вид все же поставили. И более то явно не за бланки, а за то, что турнули его из вооруженных сил, за то, что ушла жена, за общую, так сказать, неудачливость. Не турнули, не ушла бы - и никто бы не обратил своего бдительного внимания на бланки, если бы вообще со смехом не сказали, спи-де, если нравится. А раз турнули, раз ушла, раз всеобщий неудачник, то и пей чашу до дна, чашу, пахирь, от коего и греки, вошедши в разумие, твердо отказались, ибо-де (это по русскому толстозадому мнению) оные греки веры не яща, а они-де, русь, яща. То-то и обзарились.

- Наш пахирь! - возопиша. - Наш! На Иердани купахомся да изронихом!

Вот вам или, вернее, нам и купахомся. Они там купахомся, а мы тут ее до дна пивахом. Все у нас наперекосяк. И никак от этого не избавиться. Разве что, подобно Селиму, турком прикинуться да таможенникам всякого дерьма наговорить. А так чисто русскому - не, чисто русскому мужику нигде невпротык. Везде ему пахирь в рожу тычут. Вот и нашему незаурядному на вид поставили - и все из-за того, что турнули и ушла жена. У Селима она никуда не ушла, так ему с рук сошли на таможне всякие его хама уге и ай кахо. А вообще жена у него замечательнейшая. Он, Селим, ведь только по псевд