– Не надо, и так не забудете. Паузы и тоны тоже слушайте – это важно: раз, два, три, зенитушка, дави, – немного нараспев провещал Чапов.
– Так вот и есть, по-русски? – удивился Николай, ожидавший услышать какую-нибудь тарабарщину.
– Я же говорю вам, язык известен. Проблема в идиоматике.
– А что это значит?
– Смысл то ли утрачен, то ли ещё не обретён. Язык ведь штука живая, подверженная всяким простудам. А в деле это значит: не лезь, козявка, в букашки – пыхтишь, дышишь, а души-то нет. Главное – действует.
– Знаешь, Пахом, – поразмыслив, обернулся к казаку Николай, – неволить тебя идти дальше я не могу, хоть мне, пожалуй, и будет одиноко...
Чапов усмехнулся:
– А бывают ли одинокими мёртвые?
И тут с неба на нос Норушкину упала первая капля.
Глава 7. ПЧЕЛА МАТКУ СЛЫШИТ
Утром Катя, слопав полкоробки бонбошек с коньяком, усвистала в Муху; Андрей же, исполненный заботы о тех, кого приручил, в очередной раз отложил «Российский Апофегмат» и отправился искать Мафусаилу клетку и зёрнышки. Кроме того, холодильник был пуст, а прирученную Катю после академии тоже не мешало бы покормить.
Невнятные ночные тревоги по поводу связи «пионерки» с Аттилой, который через неё выходит на него, Андрея, как Герасим вышел через Тараканова, рассеялись ещё до рассвета, так что Андрей, оставив бдительность, решился поведать Кате историю Николая Норушкина, по приблизительной генеалогии – своего двоюродного прадеда. Или что-то вроде того. Рассказ сопровождался разными обоюдоприятными штучками и бесподобными выкрутасами – в таких условиях Андрей не смог точно вспомнить, кто кому кто. Однако история оказалась длиннее сопутствующих обстоятельств и с блаженным стоном оборвалась практически на полуслове.
– И что? Угробили Николеньку эти... рогатые? – насладившись лёгкой истомой, полюбопытствовала Катя.
– Само собой. – Чтобы выровнять дыхание, Андрей сделал глубокий выдох. – А ты думаешь, почему весь этот кавардак случился?
– Какой кавардак?
– Ну, тот – война, революция...
– И почему?
– Потому что уложили его, голубчика, на алтарь в кумирне у сибирского чёрта и живое сердце из груди вырвали.
– Сказки дядюшки Римуса, – заключила Катя, – информационный потоп, – и, скинув одеяло, потянулась.
А после рассказала, как однажды невзначай завернула на Пушкинскую, 10, где в тот день художники-бодиартисты как раз публично разрисовывали голых барышень. Разумеется, Катя тут же радикально – до туфелек – разделась и была расписана, словно хохломская ложка. Даже лучше. Побродили по двору под этническую музыку. Такая, словом, акция. Потом, правда, не ясно было, как смыть с себя всю эту красотищу из смеси клея ПВА и гуаши, но барышень с готовностью расхватали местные художники, имеющие души в мастерских.
Мог ли Андрей удержаться и не приголубить эту ненаглядную раздолбайку?
Из четырёх версий, как лучше добраться до Кирочной, Андрей выбрал самую искромётную – трамваем. Вероятно, в условиях теперешней ускоренной реальности зоомагазин можно было отыскать и в ближайших окрестностях, однако Норушкин не испытывал доверия к заведениям, где вчера торговали мылом, сегодня наливают пиво, а завтра предложат second hand от производителя. Отсутствие такого доверия, а также осознанное предпочтение водки текиле, виски и прочему заморскому шнапсу, Андрей называл консерватизмом.
Город был завален арбузами, млеющими в огромных сетках на последнем сентябрьском припёке. Рядом, у столов с весами и гирьками, в жарком обмороке сидели на корточках чернявые круглоголовые торговцы.
Андрей решил, что на обратном пути купит Кате большой полосатый арбуз с сухим хвостиком.
«Жизнь длиннее любви, но короче смысла», – закралось в голову Норушкина из глубин безотчётного чужое прозрение – то, что наблюдение это покоится не на его личном опыте, Андрей вполне осознавал. Однако он не преминул тут же включить собственный механизм производства мыслей: «Допустим, это так, а что, если сцепить в ряд много жизней – десятки, сотни, может, десятки сотен? Вполне вероятно, тогда уравняется масштаб и под наложенной сеткой судеб, как тайный шифр, раскроется смысл».
Для качественной выделки умозаключений в трамвае было слишком много солнца. Андрей пересел на теневую сторону.
Здесь ему стало ясно, что, прежде чем приступить к вязанию сетки из судеб, дабы с её помощью изловить смысл, надо выяснить природу материала: что, собственно, судьба такое?
Смотреть на судьбу, как на проявление слепой силы, воплощение изначального предопределения, своего рода неизлечимую болезнь с латентным периодом, кризами и, наконец, неизбежной развязкой, Андрею было – в силу сакраментальной устойчивости ракурса – не внове, но всякий раз несколько неловко. Словно в разношенный по ноге ботинок то и дело заскакивал камешек. Подспудно Андрей чувствовал в подобном взгляде неуловимый изъян. Сейчас, в гремящем трамвае, за окном которого подпрыгивал Литейный, он понял, в чём состоит этот изъян: так смотреть на судьбу – значит, по меньшей мере быть не в ладах с эстетикой. Судьба – бомбардир, палящий отдельными людьми или шрапнелью народов по намеченной запредельной цели? Декаденство. Судьба как траектория полёта, как вспомогательная дисциплина баллистика? Хиромантия, цыганщина. А между тем судьба – театр. Театр в большей степени, чем всё остальное, в том числе и собственно театр.
Перед Некрасова трамвай долго стоял у светофора. Мимо Андрея, милостиво не замечаемый кондуктором, проковылял чумазый и слегка как будто даже подкопчённый бомж. Он отвлёк Норушкина от размышлений, заставив вспомнить чью-то двадцатилетней давности статью, где утверждалось, будто палеолитический человек выжил во враждебном мире не благодаря смекалке и навыку использования орудий, а благодаря своему запаху. Иными словами, человек так смердел, что порядочный хищник им брезговал.
«Предопределение подразумевает подчинение, – вернулся Норушкин к оставленной мысли, – а подчинение всегда держится либо на любви, либо на страхе». Далее он подумал, что судьба и вправду нередко вызывает в человеке страх, который многих обезоруживает перед якобы вынесенным ею приговором. Однако в действительности страх этот по своей природе не более чем мандраж, трепет, сопутствующий любому публичному выступлению, а тем паче – импровизации, и объясняется он желанием судьбы спровоцировать «партнёра» на реплику, принудить его к поступку, вовлечь в полноценное театральное действо. Сюжет при этом не оговаривается, что, собственно, и смущает – обесценивается любая домашняя заготовка. Но и самой судьбе сюжет неведом. Возможно, его не существует вовсе.
Придя к такому заключению, Андрею ничего не оставалось, как сделать следующий шаг и признать, что судьба – в подобном толковании – ничуть не определяет правил игры и пределов сцены, напротив, это право она оставляет за человеком. Удачные/яркие импровизации, как в случае с Нероном или Николаем Романовым (надо иметь не только мужество, но и отменный вкус, чтобы подписать отречение от престола именно на станции Дно), всеми, кто не лишён эстетического чутья, безусловно признаются шедеврами, однако провалов куда больше – «партнёр» то и дело стремится уйти от брошенного ему вызова. Человек делает вид, что вызова не было. Или же делает вид, что его – человека – самого нет.
«С этой точки зрения, – подумал Андрей, – совершенно бессмысленны заявления вроде „плохая выпала судьба“ или „судьба такая“ – в конце концов, на Страшном Суде судить будут не судьбу, а человека».
Далее Андрей подумал, что, по существу, только при условии готовности человека к дуэту с судьбой та распускает хвост и становится Судьбой с большой буквы. Партия её делается коварней, игра – артистичней. В таком слаженном дуэте в итоге выигрывают обе стороны: одна наглядно демонстрирует диапазон своих возможностей, в чём, вероятно, находит упоение, другая примером личной истории заставляет дерзко грезить студента/школьника, что тоже сладостно, так как по природе своей такого рода грёзы сродни ароматам жертвенника. При этом насколько в эстетическом плане личная история может быть блистательной, настолько в гуманистическом – ужасающей. Доблесть и силу духа судьба в своей игре не отделяет от жестокости и зверства – добро и зло Она разбивает в один омлет. Найдя достойного «партнёра», судьба благодарит его своей наивысшей благодарностью: вместо биографии она дарует человеку предание, которое зачастую включает в свою структуру, помимо подвига и величия, далеко не самую комфортную/безмятежную жизнь и не самую лёгкую/быструю смерть.
В итоге получалось, что судьба даёт человеку право выбора, включая право на отказ от права быть ею выбранным, но не позволяет ему в этом театре самому стать режиссёром. Одновременно самой себе она может позволить всё – она агрессивна, безответственна, беспринципна и разнузданна. Имей она как сущность человеческое воплощение, так что с ней можно было бы говорить на языке медицины и юриспруденции, её наверняка упекли бы в психушку. Оттого и все её неустрашимые «партнёры» в оценке обывателя зачастую выглядят по меньшей мере «людьми не в себе».
«Но какова метафизическая суть судьбы? – вновь шевельнул мозговой складочкой Андрей. – Имеет ли она некую роевую природу и приписывается отдельной единицей к каждому новорожденному, подобно ангелу-хранителю или напротив, искусителю, либо она одна во всём и, прости Господи, подобно Божественному дыханию, вездесуща?» Впрочем, собственный вопрос показался Норушкину до хрестоматизма схоластическим: судьба, как о ней ни суди, определённо являет собой причину высшего порядка, до которой ум человеческий не досягает, а значит, и толковать о ней (причине) было бы глупо, самонадеянно и дерзко.
Как из такого материала сплести ловушку для смысла, было решительно не ясно.