мое ценное, старики зашивали в подкладку пальто золотые монеты, а старухи выковыривали брильянты из ожерелий, колец и брошей и прятали в одежду.
В синагоге постоянно не хватало продуктов, и в то утро мы, кажется, не завтракали и отправились в путь голодными и уже усталыми.
После того как нас построили и пересчитали, офицер сказал, что мы пойдем в пересыльный лагерь, а оттуда нас отправят на новое местожительство, в Украину. Проходя по улицам, некоторые из нас заметили, что дома, где они жили, уже заняты поляками.
Мы держались вместе — я, папа и мама, два моих младших брата и старшая сестра, родители папы и отец мамы, три моих дяди и две тети. Мы надели наши лучшие одежды. Впереди колонны ехал на белом коне офицер, сзади — тоже немцы на лошадях, а по бокам шли пешие украинские солдаты. За мостом через Влодавку была деревня Орчовек. Я никак не ожидала, что деревенские встретят нас так, но за почти два года, что мы прожили возле синагоги и не видели поляков, многое изменилось.
Люди стояли по обе стороны дороги, как будто их предупредили, что мы будем идти. Они кричали на нас, бросали в нас камни и грязь, оскорбляли. До войны, когда не было занятий, я часто работала у отца в часовой мастерской. Среди тех, кто стоял вдоль дороги, я узнавала людей, которые приносили в ремонт часы. Они благодарили его за работу и нередко просили подождать с оплатой. Я не понимала, почему нас ненавидят. В моего отца плеснули отходами. Грязь попала на шарф, который мне подарили на восемнадцатилетие. Я посмотрела на немецких офицеров, но они вовсе не собирались нас защищать, а только смеялись.
За Орчовеком, где дорога поворачивала на восток, к деревне Собибор, конный офицер повел нас к железнодорожной ветке, которая шла к Хелму. Помню, что в конце лета 1942-го часто шли дожди. Дорога была разбитая. Я оказалась одной из немногих, кто надел лучшие туфли, и одной из многих, кто потерял обувь в грязи и шел по лужам босиком.
Те, кто постарше, не поспевали за офицером на белой лошади, и те, кто помоложе, помогали им, поддерживали, но некоторым все равно приходилось бросать чемоданы на дороге. Я помогала родителям отца, братья помогали дедушке, а сестра, хотя и болела полиомиелитом, помогала нашим тетям. Немцы покрикивали на отстающих, а кого-то даже подгоняли плетками.
Потом подошел состав. Увидев вагоны, я подумала, что в них перевозят скот — они были грязные и ужасно воняли. Я сказала, что на восток нас наверняка повезут в других, но отец почему-то не засмеялся, хотя и был человеком веселым и никогда не унывал, даже в синагоге.
Мы шли по лесной дороге часа два. Офицер на белом коне выкрикнул какой-то приказ, и украинцы стали сгонять нас прикладами в кучу. Я подумала, что мы прибыли в пересыльный лагерь. Он был большой, и его окружала колючая проволока с вплетенными в нее еловыми ветками, так что видны были только крыши каких-то зданий и караульные вышки с солдатами и пулеметами. Я заметила, что пулеметы смотрят на нас. Но разве мы — старики, женщины, девчонки — могли представлять какую-то угрозу для вооруженных солдат? Что мы могли им сделать?
Я была такая наивная. Может быть, и к лучшему.
Нас построили у ворот. Пять шеренг по двадцать человек в каждой. Женщины с детьми впереди, мужчины позади. Мама попыталась поцеловать папу в щеку, но украинский солдат отогнал ее прикладом. Папа сказал что-то, но я не расслышала.
Офицер на белой лошади оглядел нас, как какой-нибудь кайзер или император, и указал на меня плеткой. Солдат схватил меня за плечо и вытащил из строя. Почему? Почему меня? Мне было восемнадцать, и старшая сестра говорила, что я красивая, и что волосы у меня отливают, как вороново крыло. Мужчины в синагоге шептались за моей спиной, но мама никогда ни о чем таком со мной не говорила. Из всей группы вывели только меня одну.
Меня повели к другим воротам, главным. Перед тем как войти, я остановилась и повернулась, но меня ударили по ногам сапогом, и я никого не увидела. Ни маму с папой, ни братьев с сестрой, ни дедушек с бабушкой, ни тетей и дядей.
Меня вели по дорожкам, окруженным с обеих сторон колючей проволокой, на которой висели еловые ветки. Потом я услышала шорох ног, негромкие, усталые голоса, хриплый кашель и отрывистые крики. Передо мной открылись другие ворота. Я прошла дальше. Ворота закрылись за мной. Там стоял запах… неприятный запах… Но никто: ни едва волочившие ноги мужчины, ни кашлявшие надсадно женщины, ни немцы с плетками и автоматами, — как будто не замечали этой вони, этого запаха гари и тлена.
Ко мне подошла еврейка и повела к длинному, приземистому сооружению. Я узнала, что она — Капо, и что я должна ее слушаться. Потом послышались другие звуки. Выстрелы. Как одиночные, так и очередями. Я спросила, кто стреляет и почему, но Капо не ответила.
Позднее, уже к вечеру, я узнала, что попала в лагерь номер 1, и что утром меня отправят на работу. Потом лагерь накрыло черное дымовое облако. Я заметила, что с неба падают мелкие чешуйки серого пепла.
Я ничего не понимала, и невежество спасло меня. Оно стало моим благословением. Простодушные не знают зла. Но невинность не вечна и долго защищать от зла она не может.
— Ну как, капрал, справишься?
— Без проблем, сержант.
— Уверен? Может, хочешь, чтобы я подержал тебя за ручку?
— Обойдусь.
Перебрасываясь нехитрыми шуточками, они как будто возвращались в доброе старое время, когда Саймон Роулингс был сержантом, а Кэррик — капралом парашютно-десантного полка. На гражданскую службу Роулингс пришел уже с военной медалью. Каждый из них сказал бы, что в минуту смертельной опасности человек забывает даже о старой, проверенной годами дружбе. Их дружба закалилась на улицах иракских городов: когда взорвавшаяся у дороги бомба швырнула «лендровер» в кювет и тяжело раненный капрал Кэррик почти потерял сознание, сержант Роулингс шел в патруле и отставал от «лендровера» на две машины. Именно он взял командование на себя и принял решительные меры: позаботился о раненом и организовал оборону, обеспечил посадку вертолета и добился, чтобы капрала доставили в госпиталь на военной базе, расположенной в пустыне неподалеку от Басры. И пока Кэррик дожидался отправки домой, в Англию, именно сержант Роулингс навестил его в госпитале.
— Вот что я тебе скажу, капрал. Прыгать и скакать ты уже вряд ли будешь, да и носить этот берет тебе, по-моему, осталось недолго. Как и мне. Думаю, пора найти работенку полегче. В прошлый отпуск мне предложили место в охранной фирме. Сейчас этот бизнес на подъеме, вакансий немало, и берут обычно спецназовцев, морских пехотинцев да десантников. Пули там свистят не так часто, да и задницу рвать не приходится. Надеюсь, у тебя все заживет, так что будем на связи.
Сержант ушел, оставив листок с номером телефона, а на следующий день Кэррика эвакуировали домой. Нога, после того, как рану почистили и зашили, выглядела далеко не так плохо, как в развороченном «лендровере». Врачи поставили его на ноги и дали костыли. Сначала он едва ковылял, но потом мышцы и кости срослись, так что от ранения остались только неприятное воспоминание да легкая хромота.
Парашютистам хромать нельзя, а вот полицейским можно. Кэррик ушел из армии четыре года назад, а уже через три месяца после демобилизации поступил в полицию Западной Англии. Ему было тогда тридцать два года, и нога представляла собой не самое лучшее зрелище. Но время шло. Он сменил место работы и специализацию. Ему показали фотографию из службы наблюдения. Иосиф Гольдман, русский, занимающийся отмыванием грязных денег, стоял на ступеньках своего лондонского дома в окружении двух русских телохранителей, тогда как третий, крепкий, поджарый парень, открывал дверцу бронированного «ауди» восьмой модели.
— Я знаю его… Господи, он же спас мне жизнь в Ираке. Точно, он. Сержант Роулингс, рота «Зулу» 2-го парашютно-десантного полка…
Им устроили как бы случайную встречу, за которой последовало собеседование у Иосифа Гольдмана. Не последнюю роль сыграли, должно быть, как рекомендации Роулингса, так и растущие опасения самого Босса, почувствовавшего горячее дыхание то ли конкурентов, то ли агентов Москвы. Так или иначе, но Кэррику предложили работу. Куратор сказал, что у них есть три месяца, после чего будет решено, есть ли смысл продолжать операцию или ее стоит свернуть. Офицер по связи пояснил, что трех месяцев должно хватить, чтобы решить, были ли средства потрачены с пользой или выброшены на ветер.
Время шло, но результат оставался нулевым. Кэррик отвозил детей в школу и привозил домой после занятий, возил Эстер Гольдман по магазинам, выставкам и мероприятиям, но большую часть времени проводил в подвальной комнате, где следил за мониторами и ждал вызова наверх. Компанию ему чаще всего составлял Григорий. Ближе всех к семье был Виктор, доверенный человек Иосифа Гольдмана. Саймон Роулингс, водитель Босса, никогда о нем не говорил и напоминал моллюска, постоянно прячущегося в раковине.
— За последние две недели ни одного, черт возьми, выходного.
— Что, сержант, даже в бар сходить некогда? — усмехнулся Кэррик, уже зная, каким будет ответ.
— Ну, ты наглец, капрал. Я уж и не помню, когда в последний раз пропускал стаканчик. Может, ты подскажешь?
— Скажу только, что при мне такого не было.
— И не только при тебе. Это продолжается вот уже три года, пять месяцев и две недели — с тех пор, как я сюда попал. В паб я еще заглядываю, но выпивки себе позволить не могу. Завязал.
— Ладно, тогда счастливо. А если попозже?
— Может быть, там будет видно. Шутка, Джонни.
Кэррик понимал: здесь так заведено, и изменить сложившийся порядок невозможно. Вся семья и в первую очередь Босс зависели от Саймона Роулингса именно потому, что на него можно было положиться. Он стал незаменимым. И при этом — в чем Кэррик почти не сомневался — Роулингс понятия не имел, чем занимается его хозяин.