Бомба из прошлого — страница 50 из 77

* * *

Ройвен Вайсберг стоял у окна, прижавшись лицом к стеклу. Он видел, как Кэррик подошел к Виктору и Михаилу, видел мужчину, наблюдавшего за машинами, видел, как Михаил взглянул на часы, как опустил голову Кэррик.

Он хотел верить в преданность этого человека, хотел, чтобы его самого охранял человек, сумевший защитить Иосифа Гольдмана. Ройвен и сам не раз отдавал приказ убить человека, пользовавшегося услугами телохранителей. На основании наблюдений он пришел к одному выводу: в кризисный момент телохранитель в первую очередь думает о собственной безопасности и только потом о безопасности хозяина. Каждый раз, когда по его приказу убивали человека в Перми, Москве или Берлине, телохранители оставались живы. Не их кровь стыла на тротуарах. Он до сих пор помнил жуткий миг, когда, выйдя из банка, увидел направленный в лицо пистолет. Помнил, что Михаил вовсе не бросился закрывать его собой. Телохранители говорили о себе, что их задача не в том, чтобы «ловить свинец». Помнил, как ударила пуля — ощущение такое, словно огрели молотом, — как руку пронзила боль, как закачался мир, и он понял, что падает. Помнил, как с опозданием отреагировал на случившееся Михаил. Да, он выстрелил, убил нападавшего, подобрал гильзы и только затем подошел к тому, кто ему платил, и осмотрел рану.

Иосиф Гольдман преподнес совсем другую историю.

Ройвену Вайсбергу хотелось верить в преданность Джонни Кэррика, и все же он согласился устроить англичанину еще одну проверку.

Оглядев комнату и прихожую, Ройвен вышел в коридор, закрыл за собой дверь и направился к лифту. Больше всего на свете ему недоставало преданности. Он хоронил многих, кто полагался на своих телохранителей: тех, кто заранее заказывал себе трехметровые памятники из малахита или серпентина, тех, на чьи тела лили водку и бросали банкноты, тех, чьи набальзамированные лбы целовали выжившие соперники. Он не знал ни одного авторитета, который мог бы поклясться в полной преданности охранника.

Бабушка всегда учила его относиться к людям с подозрительностью, но он помнил ее собственную историю.

* * *

Так не должно было случиться. Но случилось. Оно зародилось, окрепло и расцвело. Даже там, в том страшном месте.

Это чувство.

Как удалось им выходить его и взрастить?

Любовь.

Да, любовь. Любовь. Нежность. Забота. Робость.

Я не знала, как долго она проживет. Мои родители любили друг друга и думали, что так будет всегда, что они не расстанутся до самой смерти. Они и представить не могли, что их разлучат и голыми прогонят по Дороге на небеса люди, не понимающие любовь и не признающие ее. Я сама не верила в любовь, пока судьба не свела меня с Самуилом. Для нас любовь была украденными мгновениями. Мгновениями в очереди за едой, когда встречались наши взгляды. Мгновениями у окна мастерской, мимо которой он проходил в составе рабочего отряда. Он поворачивался к окну, и лицо его светилось радостью. Мгновениями во дворе, когда мы стояли вечером и просто смотрели друг на друга, пока не звучал сигнал разойтись. Иногда наши пальцы касались друг друга — его, мозолистые, загрубевшие от работы, и мои, исколотые иголкой.

Однажды он принес мне цветок. Сказал, что это дикая орхидея и что он нашел ее в лесу. Цветок был маленький, хрупкий, с фиолетовыми лепестками. Он принес его из лесу, спрятав под рабочей курткой, а подарил вечером, в сумерках, когда щеток совсем поник. Но я представила, каким он был, и в благодарность поцеловала Самуила в щеку. Физические контакты между мужчинами и женщинами в лагере строго запрещались, и меня могли застрелить на месте, с вышки. Я унесла цветок в барак и положила под соломенный тюфяк, на котором спала.

Мы жили рядом со смертью. Наша любовь могла пережить один день или целую неделю. Мы понимали, что всех нас ждет один конец и что никто не переживет сам лагерь. Если его ликвидируют, нас никто не станет никуда перевозить. Все могло закончиться в любую секунду, и тогда нас погнали бы — испуганных, кричащих, раздетых — по Трубе, навстречу смерти. И тогда, в самый последний миг, мы, женщины, запели бы гимн и спросили бы у Бога, почему Он нас покинул.

Любовь не прибавила мне сил. Теперь мне приходилось тревожиться за другого.

Я доверилась. И, доверившись, потеряла часть силы. Мне это не нравилось, но я ничего не могла с собой поделать.

13 октября я встретила Самуила вечером, и он рассказал, что нужно делать. Еще раньше я заметила, как несколько человек выскользнули из одного из мужских бараков. Среди них были Печерский и Фельдхендлер.

Он сказал, что мне нужно раздобыть одежду потеплее и надеть ее на следующий день.

14 октября был первый день суккота, который идет за Йом Кипуром. Я была не очень сильна в вере, а в лагере она и вовсе не казалась мне чем-то важным.

Мы ходили по кругу — он в одну сторону, я в другую, — и в короткие мгновения встречи я получала от него инструкции. Он сказал, что на следующий день мне нужно держаться поближе к нему и делать то, что делает он.

Самуил ушел, а я сделала еще три круга. Я понимала, какую тайну он доверил мне.

Я прошла еще один круг. Начался дождь. Капли падали на колючую проволоку и блестели в свете прожекторов. За колючей проволокой был ров, а за рвом — минное поле. Он видел, что я отозвалась на его любовь, и сам доверился мне, хотя и не мог быть уверен, что я не пойду к Капо, украинцам или даже к эсэсовцам. Нашлись бы такие, которые бы пошли.

Все, что он сказал, могло означать только одно: попытку побега. Я не была дурой. Дураки в лагере не выживают. Но могли ли мы, безоружные и изможденные, справиться с охранниками, сломить мощь тех, кто называл себя высшей расой?

В ту ночь я не спала. А кто бы смог уснуть, зная то, что знала я? Во всем женском блоке только у меня под тюфяком лежала сломанная, высохшая, но прекрасная дикая орхидея. На следующий день мне предстояло узнать, что возможно, а что нет, и куда приводит доверие.

* * *

Кэррик ехал в машине с Ройвеном Вайсбергом, за рулем сидел парень с татуировкой на шее. Вышли у неубранной кучки прошлогодних листьев, на пересечении улиц Мила и Заменгофа. Оба автомобиля тут же умчались, но Кэррик успел заметить, с какой ненавистью взглянул на него Михаил. Лицо Иосифа Гольдмана не выражало ровным счетом ничего, и на своего спасителя он даже не посмотрел, как будто поставил на нем крест. Зачем Вайсберг привез его сюда? В чем цель предполагаемой прогулки?

Кэррик искал ответы и не находил, а спрашивать не спешил. Какое-то время Вайсберг стоял молча у кучи листьев, потом повернулся к нему, но вовсе не для того, чтобы дать какое-то объяснение этой странной экскурсии.

— Ты не еврей, Джонни?

— Нет, сэр.

— Имеешь что-нибудь против евреев?

— Вроде бы нет, сэр.

— Знакомые евреи есть?

— До того как поступить на работу к мистеру Гольдману, таких знакомых не было.

— Знаешь, что случилось с евреями в этой стране, в этом городе, здесь?

— Немного, сэр. Только то, что нам говорили в школе.

— Здесь было еврейское гетто. — Ройвен говорил спокойно, тихо, даже с ноткой благоговения. — Сюда согнали евреев со всей Варшавы и ближайших городов. За стенами гетто собралось почти полмиллиона человек. Отсюда их, тех, кто не умер от голода и болезней, увозили в лагеря смерти. В апреле 1943-го немцы решили ликвидировать гетто и отправить всех в лагеря. К тому времени туда удалось переправить достаточно оружия, чтобы начать восстание. Ты не еврей, Джонни, поэтому не буду утомлять тебя подробностями. Восстание продолжалось без нескольких дней месяц. Люди, руководившие восстанием из подземного бункера, предпочли плену самоубийство. У них была своя организация, во главе которой стоял Мордехай Анилевич, но ты не еврей и потому, наверно, ничего о нем не слышал. Гетто уничтожили, всех евреев убили. Мы сейчас стоим на том месте, где находился бункер.

— Спасибо, сэр.

— За что ты благодаришь меня?

— Вы рассказали мне о том, чего я не знал.

Они прошли по улице. Возле парка, все еще заметенного прелой листвой, стоял памятник из больших гранитных блоков. Вырезанные на сером фасаде фигуры изображали полуобнаженных женщин и голых по пояс мужчин, некоторые из которых держали в руках оружие.

— В этом городе много памятников, Джонни, но мертвых не вернешь.

— Да, сэр.

— Стал бы ты презирать человека, который смотрит в прошлое и не может забыть то, что тогда творилось?

— Если бы я был евреем, сэр, если бы то, о чем вы рассказали, случилось с моими соотечественниками, с моими родными, то ни забыть, ни простить не смог бы.

Ройвен Вайсберг положил руку ему на плечо. Они перешли на другую сторону улицы.

— Скажите, сэр, разве те люди, восставшие, не получили помощи? Разве христиане-поляки не помогли им?

— Христине пришли. Пришли и стояли за немецким кордоном. Они надели свои лучшие платья и костюмы и смотрели, как уничтожают гетто. А когда все закончилось, поляки выстроились на улицах и смотрели, как ведут к поездам выживших, тех, кто жил с ними в одном городе, по соседству. Нет, евреям никто не помог.

Вайсберг по-прежнему говорил спокойно, бесстрастно, не выдавая эмоций. Глядя на остроконечные шпили и купола церквей, Кэррик думал, что это, наверно, и есть Старый город.

* * *

— Куда направляетесь?

— Мы едем в Минск, там у нас встреча однополчан.

К ним подошли двое таможенников. Один наклонился к Моленкову, другой просматривал документы.

— Где служили?

— Мы занимались охраной особо важных военных объектов. — Моленков с улыбкой похлопал по медалям. Таможенник усмехнулся.

— Насколько я понимаю, товарищ полковник, такая встреча не обойдется без выпивки, а?

Моленков повернулся к Яшкину. За спиной у них, едва прикрытый брезентом, лежал груз, за который им грозило пожизненное тюремное заключение, и который стоил миллион американских долларов. Груз, хранивший в себе четырехкилограммовый шар плутония, Pu-239. Моленков сделал серьезное лицо.