— А изъять эту обувь из клетки можно?
— Скоро узнаем. Я ведь, как дышать нечем стало, выскочил отпирать запасную пожарную дверь, насупротив энтой. Пока управился. А там уж и сюда. Вот полешкой припер. Как дым-то вытянет, так и посмотрим. Только надежды на ботиночки мало.
— Это почему еще?
— Знаю я нрав гиеночек. Добычу свою из пасти не выпускают. Ботиночки небось уже в их норе отлеживаются. А туда никто не сунется. Опасно.
— Ладно, — Лапочкин махнул рукой. — Некогда мне здесь глупостями заниматься. Пойду-ка я на службу. А ты, брат, вот что мне скажи: каков из себя этот смышленый фотограф?
— Да обычный. Резвый умом и глазом. Молодец молодцом. Ноги кривые. Да кепчонка не по февральской стуже: модная, клетчатая.
— Понял, — дознаватель кивнул, — личность известная. Мастер фотографический. А куда он со спасенным побежал, не знаешь?
— Нет, барин, разговору не было.
Поняв, что неуловимые флиртовцы снова оставили следствие без доказательств и снова избежали встречи с дознавателями, Лапочкин покинул Зоологический сад.
Господина Тоцкого у входа не было. Теперь Лапочкин твердо уверовал, что Тоцкий тоже сообщник преступников. И он был третьим в научной троице, что проникла в Зоологический сад якобы с целью проведения эксперимента. Но зачем же им потребовалось фотографировать гиен? Зачем потребовалось лезть в клетку к мерзким зверюгам? Самые фантастические гипотезы клубились в уставшем сознании Льва Милеевича Лапочкина, который радовался только одному: драгоценный пакет с развратными брюками по-прежнему был у него под мышкой.
Найдя извозчика, он велел тому ехать в Окружной суд. Ведь молодой начальник его, Павел Миронович Тернов, вероятно, уже места себе не находит от беспокойства. Лучше бы, конечно, явиться к Тернову не только с брюками, но и с сыромясовским пиджаком. Но тогда получилась бы задержка во времени, пиджак из ломбарда итак никуда не денется.
Важнее поведать начальнику о проделанной работе и заодно узнать, не появилось ли новых обстоятельств, которые помогут ускорить расследование?
Когда, преисполненный желания действовать, Лапочкин вошел в кабинет Тернова, начальник его стоял посреди комнаты, багровый от гнева, и произносил обличительную тираду в адрес надзирателя. Лапочкин, с пакетом под мышкой, замер у дверей и с удивлением услышал:
— Наглая тварь! Развратник, душегуб! Циник и мазохист! Как все это понимать? О чем вы говорите?
— Заключенный просит вас, ваше высокоблагородие, несколько листов чистой бумаги.
— Но вчера ему бумагу выдали!
— Уже кончилась, — надзиратель опустил глаза. — По крайней мере, так утверждает заключенный.
— Он утверждает! — Павел Миронович воздел руки к потолку. — Он утверждает! Ну а если он утверждает, то, скажи мне на милость, как она могла кончиться? Он написал признательные показания? Почему я не вижу их на своем столе?
— Не могу знать, ваше высокоблагородие, мое дело — передать просьбу подследственного по инстанции.
— Может, он бумагу пустил для того, чтобы комфортнее посещать отхожее место?
— Не могу знать, не видел.
— Тогда, возможно, он ею питается? Может, это особая потребность извращенной личности: пожирать каждый день по фунту писчей бумаги?
— Стол подследственного свидетельствует, что он привык питаться хорошей пищей, а не бумагой. Час назад ему прислали передачу: ананас и клубничное мороженое.
Тернов сцепил зубы и продолжил буравить надзирателя взглядом. Поведение подчиненного казалось Тернову подозрительным, но понять причину своей неприязни он не мог.
— Ладно, — изрек следователь, — вот тебе пять листов бумаги. Если признательных показаний не будет, то, клянусь, завтра же запрещу все передачи. Тем более обжорство изысканными блюдами и экзотическими фруктами. Клянусь, посажу на черный хлеб и воду. Так ему и передайте.
Надзиратель облегченно вздохнул, козырнул и удалился.
— Нет, вы видели такой разврат, Лев Милеевич? — усаживаясь в свое кресло, обратился, как ни в чем не бывало, Тернов к помощнику. — Видали? Какая наглость! Ни признаний, ни сожалений о погубленной жизни, ни раскаяния… Одно стремление к чревоугодию и наглое пренебрежение законностью. Устроили здесь, понимаешь ли, французский ресторан. Чего бы и не посидеть в камере? Комфорт, тишина, любовницы не домогаются.
— Любовницы? — заинтересовался Лапочкин. Он прошел к столу начальника и уселся на стул. — Вы говорите о любовницах Сыромясова?
— О них, голубушках, о них.
— Но, судя по всему, господин журналист склонен к однополой любви в извращенной форме…
— Склонности у него разнообразные, — поморщился с досадой Тернов, — а любовница его заботливая сегодня брюки своему Мишутке принесла. С минуты на минуту жду, что явится еще какая-нибудь из его пассий: с куафером и банщиком.
— Вы шутите, Павел Мироныч, — догадался Лапочкин. — А у меня есть новости. Только прикажите курьеру наведаться в ломбард с этой вот квитанцией, надо изъять вещественное доказательство.
Отправив дежурного курьера в ломбард, следователь выслушал краткий отчет помощника.
— Я вот что думаю, Павел Мироныч, — завершил свою исповедь шустрый дознаватель, — надобно получить образцы почерка всех, кого мы подозреваем в причастности к преступлению в «Бомбее», да сличить их с почерком записки из кармана сыромясовских брюк. Тогда хотя бы одного сообщника установим точно. И ему не удастся отпереться. Скорее всего, это кто-то из обитателей или работников гостиницы.
— Согласен, Лев Милеевич, — важно кивнул Тернов, — займитесь этим сами. Вы и так уж порядком набегались, надо и отдых дать ногам.
Растроганный Лапочкин почувствовал, что он действительно устал, но не столько из-за беготни, сколько из-за психологических передряг.
Он встал, намереваясь отправиться в ближайший трактир и пообедать, однако до дверей дойти не успел, потому что в проеме возник дежурный и возвестил:
— Господин следователь, к вам дама. Просить?
Лапочкин обернулся к Тернову. Тот подмигнул старому служаке с хитрым видом, будто без слов говоря: так я и знал, что еще одна сыромясовская пассия явится!
Но в кабинет следователя вошла дама в возрасте, даже отдаленно не похожая на пассию томящегося в камере предварительного заключения обозревателя мод. Миссис Смит скользнула равнодушным взглядом по Тернову, затем повернулась к оторопевшему Лапочкину и повелительно произнесла:
— Господин Либид еще в поезде мне говорил, что добиться своей цели я могу через сеть магазинов индийского чая. Поэтому вы сейчас же должны поехать со мной в Коломяги. И не забудьте взять револьвер.
Глава 16
Впервые в своей жизни разбитной фельетонист впал в панический ужас. Не разбирая дороги, Фалалей мчался по вечернему городу, умудряясь избегать слишком освещенных мест. Вслед ему неслись редкие, ленивые свистки городовых, немногочисленные прохожие с удивлением оборачивались. Еще бы, не так часто в февральскую стужу, приправленную вьюгой, увидишь человека с непокрытой головой, огромными прыжками передвигающегося по мостовой. Не вор ли? Почему так резво бежит с шубой в руках?
Вид Черепанов имел вполне безумный, но в сознании его кипела бурная аналитическая работа. Сначала он боролся с мыслью о том, что несносный ревнивец может найти его в любой точке города: он знает место службы жертвы, ничто ему не помешает пронюхать и место жительства — способен и там подстеречь. Маньяк Матвеев казался фельетонисту существом всемогущим и вездесущим. Он нисколько бы не удивился, если бы инженер неожиданно попался бы ему навстречу.
Тысячи вариантов спасения проносились в воспаленном уме Фалалея, но ни одно укрытие не представлялось надежным и безопасным.
На набережной Невы фельетонист несколько сбавил бег и оглянулся. Не обнаружив за спиной погони, он немного отдышался. В лицо и грудь его бил острый, как нож, ветер, снежные комья залепляли слезящиеся глаза, сбивали дыханье. Наконец он догадался надеть шубу, спустился по деревянным сходням на невский лед и двинулся сквозь метель к другому берегу, держась подальше от санной колеи.
Через десяток-другой шагов движение пришлось ускорить, — на голове фельетониста по-прежнему не было шапки, а на ногах носков. Фалалей несколько раз спотыкался и падал, но вновь поднимался и продолжал бег.
Споткнувшись в очередной раз поблизости от вожделенного берега, Фалалей свалился. Он чертыхнулся, побарахтался в снегу, с трудом поднялся. Препятствие, притормозившее его стремительный бег, показалось ему странным — слишком мягким, что ли? Прищурившись, фельетонист вгляделся в белый бугор. Он не верил своим глазам. Бугор шевелился!
Отпрянув на всякий случай назад, Фалалей не мог оторвать взгляда с колышущегося бугра, а тот вдруг застонал. Отступив еще немного, Фалалей с удивлением наблюдал, как бугор постепенно превращался в согбенную человеческую фигуру. После нескольких неудачных попыток неизвестный встал на ноги и, видимо, разглядев сквозь летящий снег смутную фигуру, еле слышно пробормотал:
— Помогите! Прошу вас.
Фалалей едва не потерял сознания от ужаса.
— Самсон! Это ты?
— Я, — залепленный снегом с головы до ног стажер журнала «Флирт» с трудом шевелил распухшими губами.
— Как ты сюда попал?
— А где я?
— На льду валяешься, на Неве. Если б не я, замерз бы к чертовой матери. Ты пьян?
— Не знаю.
— Как ты здесь очутился?
— Не помню.
Фалалей подошел к другу и, приобняв его, поволок несчастного к берегу. Выбравшись на набережную, они двинулись к ближайшему фонарю.
Любопытство, разумеется, распирало фельетониста, заметно приободрившегося рядом с другом, но сейчас было не того, чтобы выпытывать историю самсоновских похождений. Морозец все ощутимей впивался в голые пятки фельетониста.
— Пистолет у тебя с собой? — с надеждой спросил Фалалей, увлекая понурого Шалопаева за собой.
— Ни пистолета, ни денег, ни документов, — промямлил Самсон.