Но на уме была одна – смуглая, в юбке-кароссе и его белой рубахе, с «маузером» в тонких и сильных руках.
Четыре месяца спустя, в разгар палящей, изнурительной зимы, балы сошли на нет, а служба вернулась в свое русло. К Мельникову примчался бой-вестовой и, сверкая белой улыбкой на черном лице, откозырял, рапортуя на плохом русском:
– Ваш благородия, к вам гости, много, три человек!
Пришлось выйти к воротам военного лагеря. Там ожидал его празднично одетый фермер-бородач с широкополой шляпой в руках. А рядом, похоже, женушка и дочка, обе в строгих темных платьях до земли и старомодных капорах, принятых у бурских женщин из глубинки.
– Менеер лейтенант, я Хендрик ле Флер из Кхейса. Мы с супругой вам премного благодарны за возвращение дочери…
Больше поручик ничего не слышал, хотя трудяга Хендрик говорил что-то про стадо овец, которое записано на Мельникова – «И приплод тоже!» Он смотрел только на лицо девицы, полускрытое капором, – глаза опущены долу, губы скромно поджаты, пальцы переплетены.
– Теперь и ты скажи слово, Фия!
– Батюшка, могу я переговорить с менеером лейтенантом наедине, в сторонке?
– Конечно, милая.
Отошли. Николай заметил, что пальцы она сплела, чтобы не дрожали. Но с губами не справлялась, и глаза слишком блестели, поэтому она их прятала, отворачивала лицо.
– Мне следовало объясниться с вами раньше… Я вас обманула. Я не белая, я гриква, «цветная», мои предки были готтентоты. Простите меня. Между нами не может быть ничего общего. Прощайте!
– О чем вы, юффру? – Николай удержал ее. – Какие пустяки… Мы вместе прошли пустыню, бились с Цагном…
– Тсс! – Она чуть приблизилась, их ладони соединились.
– …и после всего вы мне внушаете основы вашего расизма. Оставьте и не повторяйте впредь. Мы судим о людях лишь по их достоинству. Я искал вас, но служба… Поймите, я же человек армейский…
– Да, да.
– …искал, чтобы сказать нечто важное.
К чете ле Флер они вернулись рука об руку. Фия сияла и не чуяла под собой земли.
– Менеер лейтенант сделал мне предложение. Я приму греческую веру и поеду в Россию, представиться его родителям. Матушка, что с вами? Матушка!.. Воды!
Разумеется, возник скандал. Не первый и не последний скандал такого рода в славной боевой истории Е. И. В. отдельного Африканского корпуса. Речь шла не о родословной юффру ле Флер – дело касалось церковных догм. По этой части буры и гриква чрезвычайно щепетильны. Но слезы, увещевания и угрозы проклясть непокорную дочь были напрасны – трудно уломать девицу, которая сражалась с допотопным исполином.
Став Софией Мельниковой, она решила взять с новобрачного особую клятву. Выбрала тот момент, когда их счастье было шире небес над Калахари.
– Ради тебя я оставляю и родных, и кальвинистов. Отныне мы муж и жена – одно целое. Я всегда буду с тобой, хоть в снегах, хоть в песках. Ты мне ближе всех. Поклянись жизнью и спасением души, что никогда не покинешь меня, что мы всегда и везде будем вместе.
– Клянусь!
Тут Николас, обычно прямой и решительный, как-то замялся:
– Я хотел сделать еще один рейд…
– Как? – ахнула она и вмиг догадалась – куда. – Опять в город?.. Ты… уже тогда знал, что поедешь вновь?
– Надо убедиться, все ли спокойно. Изучить механизмы, камни – это важно. Наконец, сам Цагн – не животное. Значит, поймет и разумную речь. Есть смысл попытаться…
В испуге Фия прижалась к нему, боясь потерять своего единственного:
– Мстить будет!
– Остережется. Уже знает нашу силу, а мы – его слабости.
– Одного не отпущу. Едем вдвоем? В краалях тсвана тебя зовут великим воином. Любой вождь будет горд принять нас.
Ей вспомнились снасти в руках и ветер, гонящий буер по красным пескам. Алый рассвет, сиреневый закат, билтонг на зубах и сладкие дыни цамма у костра. Шорох медоеда в кустах дерезы.
– Так и быть, милая.
– А справимся? Цагн силен…
– Ты да я – собором и черта поборем.
Александр ЗолотькоОтрицание
Перевалить через отрог можно было еще до вечера, но Егоров, посоветовавшись с урядником, решил заночевать на этой стороне. Казаки привычно быстро разбили лагерь, после чего молодые отправились за дровами, а старшие занялись приготовлением ужина. Оба эвенка, Делунчи и Тыкулча, устроились чуть в отдалении, как обычно во все десять дней путешествия.
– И почему остановились? – поинтересовался Никита Примаков у Дробина, когда они ставили палатку. – То шли как можно быстрее, а теперь… Уже не спешим никуда?
Тот молча пожал плечами.
– Нет, правда, – Никита дернул веревку, палатка, уже почти поставленная, завалилась на бок. – Черт! Никак не могу привыкнуть к этому безобразию…
– Это вы о своих талантах путешественника? – осведомился Дробин, невозмутимо поднимая палатку. – Умению обустроить жилье?
– Не язвите, – отмахнулся Примаков. – Человеку должно не шляться по горам и болотам, а жить в нормальных человеческих условиях…
– …независимо от социального происхождения и имущественного ценза, – подхватил Дробин. – Никита, я вполне понимаю ваше революционное настроение, но не кажется ли вам, что вы ведете свою пропаганду, как бы это помягче выразиться, несколько не в том месте и не перед той аудиторией?
Примаков хотел заявить о праве и свободе голоса, но вовремя вспомнил, что Сергей Петрович хоть и старше его всего на пять лет, но срок высылки на поселение у него раза в два больше, чем у самого Никиты. И выслан он не за участие в студенческих беспорядках, а за принадлежность к революционной организации. И даже, кажется, чуть ли не за подготовку террористического акта против царского чиновника.
Сам Дробин об этом не говорил – он вообще не отличался особой разговорчивостью, – а спросить прямо Никита все не решался. Так, без вопросов – ответов они были вроде как на равных, а начнешь расспрашивать, и вдруг окажется, что отношение к революции у Дробина куда как серьезнее, чем у Примакова? Тут придется… Что именно придется в этом случае, Никита старательно не думал. Свое положение ссыльнопоселенца бывший студент Харьковского Императорского Университета, отчисленный с первого курса медицинского факультета, предпочитал оценивать как своеобразное отличие, доказательство своей избранности и почти как награду.
– Нет, мне все же интересно, – сказал молодой человек, когда палатку они все-таки поставили. – До захода солнца еще как минимум два часа, а мы уже…
– Спросите у Егорова, – посоветовал Дробин. – Или сейчас сходите, или когда сядем ужинать. Антон Елисеевич вам ответит, я полагаю.
– Как же! – Никита забросил вещевой мешок в палатку. – Ненавижу всяческие тайны! Я даже у Яшки Алехина спросил, когда ему вывих вправлял: зачем мы вообще идем в эти дебри? Так, представьте себе, вообще никто из казаков не знает. Приказали сопроводить господина из столицы, вот и сопровождают…
Потянуло дымом – казаки разожгли костер, кто-то уже принес воды в котле, вырубили рогатины и водрузили котел над огнем.
– Смотрите, смотрите! – Примаков указал в сторону палатки Егорова. – А ведь Антон Елисеевич, вроде, не желает отдыхать.
И вправду, было похоже, что Егоров намерен идти дальше. Он стоял возле палатки с неизменным посохом в руке, полевая сумка и маузер в деревянной кобуре были при нем, на груди кожаный чехол бинокля, на голове – шляпа с накомарником. Егоров что-то говорил казачьему уряднику, а тот уважительно кивал, раз или два что-то переспросил, потом повернулся к казакам и позвал двух молодых – Игнатова и Алехина.
– Уходит куда-то Антон Елисеевич, – пробормотал Никита. – Куда? Зачем? Кстати, как полагаете, кто он? Ну, по профессии…
– Антон Елисеевич Егоров, тридцати двух лет, холост, если судить по отсутствию обручального кольца, – с флегматичным видом сообщил Дробин. – И совершенно в своем праве идти куда угодно и с кем угодно. А я, пожалуй, поинтересуюсь у казачков, где они воду набрали. Очень хочется смыть пот и пыль. И вам, кстати, рекомендую. Вчера и третьего дня вы, как я смог заметить, пренебрегли водными процедурами…
– Я сам способен решать…
– Да, но спите-то вы со мной в одной палатке, – резонно заметил Егоров. – Посему…
– Вы зануда, – насупился Примаков. – И вы – безжалостный человек. Я смотрел на термометр Егорова, на нем в полдень было пятнадцать градусов Цельсия, – глядя, как Егоров с казаками двинулись вверх по склону, он предложил: – А не пойти ли нам к костру? Заодно и комаров попытаемся отогнать…
Комаров, к счастью, было немного, но надоедали они немилосердно.
– Разрешите присесть к костру? – спросил Дробин казаков.
– Отчего же нет? – кашеваривший Перебендя указал большой деревянной ложкой на бревно, лежавшее недалеко от костра. – Вот и диван приготовлен. Милости просю! Не устали сегодня?
Вопрос адресовался Никите, который на третий день пути настолько выбился из сил, что хотел отказаться идти дальше, и казакам пришлось погрузить его вещи на вьючную лошадь, а самим чуть ли не под руки вести беднягу в гору. Потом студент пообвык и приноровился, но шутки остались.
– Вашими молитвами, – дежурно ответил Никита на дежурную шутку и вытянул ноги к огню. – Еще шел бы и шел, а тут вдруг привал… Почему остановились так рано, не знаете?
– Отчего же? Знаем, конечно… – Перебендя помешал ложкой в котле и искоса глянул на студента. – Мне Антон Елисеевич доложил. Вы как раз отстали малость на склоне, а он подошел ко мне, стал во фрунт да отрапортовал, что желает сделать привал пораньше, чтобы лошади и другие слабосильные отдохнули.
Никита неодобрительно кашлянул.
– Никак простудились? – удивился Перебендя. – Это ж как вас угораздило? Вы дохтур…
– И в холодной воде, вроде, не мылись… – подхватил Афанасий Озимых.
– Послушайте, любезный!.. – Примаков попытался встать с бревна, но стоявший рядом Дробин незаметно надавил ему на плечо. – Вам не кажется…
– Да вы простите его, Никита Степанович, – вмешался незаметно подошедший урядник. – Он ведь человек простой, о чем думает, то и говорит. Мы через гребень должны были перевалить еще вчера поутру, но идем чуток медленнее, чем нужно. То лошадь захромала, то… сами понимаете. Вот Антон Елисеевич и пошел вперед на разведку: глянуть, как можно перебраться и… Посмотреть, в общем.