Шел тысяча восемьсот пятьдесят второй год, Россия развертывала турецкую кампанию одновременно в Крыму и на Кавказе. Царским указом рекрутский набор проходил теперь дважды в год, и брали не по возрасту, как в мирные годы, а по росту – выше двух аршин и четырех вершков.
Дядька Егор сильно затосковал, когда жребий выпал его среднему, Федоту, парню рослому и крепкому, которого по осени собирались женить. Я сказал, что пойду в солдаты вместо него, и в три дня до проводов получил от семьи больше любви, чем в предыдущие тринадцать лет.
Возможно, другой староста и побоялся бы гнева Ильи Владимировича, когда тот вернется и обнаружит, что его лучший механик и детский друг Зои, за которого она просила, будет, если повезет, двадцать лет тянуть вдали солдатскую лямку. Но старостой был сам дядя Егор, и через неделю я уже подсаживался на телегу вместе с Алешей, младшим поповским сыном.
Попадья плакала, а отец Николай смотрел сычом, не утешаясь тем, что все в руце божьей, и особенно солдатский жребий.
– Надо было сказать, что в семинарию собираешься, – сказал я. – По духовной линии кто идет, те жребий не тянут.
– Знаю, – вздохнул Алеша. – Но призвания не чувствую. Так лгать – душу губить. Пирожок будешь? Еще теплый.
Мы ехали на станцию, ели пирожки – мне тоже напекли в дорогу, но Алешины были вкуснее. Разговаривали про серандит, про то, насколько быстрее шел бы прогресс, если бы его можно было добывать больше, чтобы всем и на все хватало. Как его по всему миру ищут, но, кроме Сомалии, нигде найти не могут, да и там все меньше с каждым годом.
Писарь на станции спросил, как меня записать – у крепостных фамилий не водилось, а солдату нужна была.
– Мамонтовым будешь? – спросил Алеша. – Обычно фамилию помещика берут.
Тут во мне впервые что-то затеплилось живое – искра гнева и злости.
– Нет, – сказал я. – Арауто.
Записали Араутовым. Отправили в Грузию.
Пару лет назад отменили правило брить рекрутам полголовы – «лоб забривать», чтоб, если сбегут, ловить было легче, но я каждую неделю ходил к полковому цирюльнику, грустному большеглазому армянину, и брил всю голову наголо.
Я был уже не прежний Ваня из Мамонтовки, а Арауто – суровый, одинокий, умеющий обращаться с оружием. Стрелять я сразу выучился хорошо. Также голая голова спасала от вшей, которых в казарме было никак не извести.
В первый бой нас повели через полгода муштры, я к тому времени уже успел слегка ожить, настолько, чтобы начать бояться. Выдвинулись через перевал под поселок с чудным для русского уха названием Хуло, так я и не узнал, что это по-грузински означало. Ребята у костров шутили про «великий бой под Хулем», пару букв поменяешь – и смеешься, как дурак, чтобы страх забыть, что утром в атаку.
Рассвело поздно, неохотно, было очень холодно. Стояли на холме над огромным полем, заросшим короткой подмерзшей стерней, я по старой крестьянской привычке тут же стал прикидывать, сколькими махинами его пахать и сколько дней, и сколько крестьян надо на динамо поставить, чтобы серандит ночами заряжать. Досчитать не успел – прапорщик прокричал сигнал к атаке. Турков видно не было, но мы и до середины поля добежать не успели, как их артиллерия ударила. Стреляли шрапнелью, но неметко, положили пару десятков, остальные бежали лавиной.
И тут из-за холма с их стороны выехали четыре невиданных боевых махины – каждая размером с ярмарочный шатер, все в тяжелой броне, с шестью пушками, ощетинившимися кругом. Эти стреляли мощно, шли быстро, воздух наполнился криками раненых и умирающих. За ними виднелась турецкая пехота, наступавшая медленно, не сбивая строя. Когда до нас дойдут, то им останется лишь перешагнуть через наши трупы, выкошенные прицельным огнем бронированных пушек. Наша артиллерия тоже открыла огонь, но пехота была еще слишком далеко, а у новых махин броня была крепкой.
Это была английская новинка, названная «черсиной» по имени африканской черепахи с крепким панцирем. Такие чертил еще Леонардо да Винчи, двигать ее должны были изнутри четверо силачей. Но столетия назад силачей не хватало, махины не построили. Теперь в них стоял новейший серандитовый движитель и весь экипаж в промежутках между залпами накручивал ногами рычаги зарядного динамо.
Англия, играя в свою Большую Игру в Европе, продала Турции пробную партию «черсин» – и они нас убивали. Политика, дипломатия, прогресс, мощь человеческого разума – все они сошлись в одной точке, чтобы я лег сейчас на эту стылую, чужую землю и залил пожухлую стерню своею кровью, как это делали товарищи вокруг меня.
– Отступаем, – крикнул прапорщик, – отсту…
И не закончил, потому что грудь ему прошило шрапнелью, я видел, как ткань выворачивалась, разрываясь. Рядом скосило Алешу, щека его лопнула, глаза полезли из орбит, и тут меня самого будто развернуло невидимой рукой и вниз толкнуло. Земля поднялась стеной и ударила меня по лицу – колкая, холодная. Потемнело всё, будто ночь упала, и в груди огонь занялся, все сильнее жег, как уголь из печи, казалось, вот-вот запах паленой плоти почувствую.
Рядом свистнуло, ударило, глаза грязью забило. Я проморгался, вижу – бомба, фитиль дымится. Такими уже редко стреляли, видно турки в этот бой и самое новое, и самое старое оружие бросили.
И тут мне будто в ухо кто-то шепнул: «Подними голову». Я поднял – а в пяти вершках, чуть ли не мне по пальцам «черсина» проезжает. Хорошо рассмотреть можно, какие у нее колеса маленькие и широкие, как они на тела наезжают, и сквозь шелест движителя слышится отвратительный хруст и стоны. На ногах в этой части поля уже никого не оставалось – всех покосили, и в стенке махины приоткрылось круглое окошко под смотровой щелью. Бомба в яме рядом со мною почти догорела. И по наитию, будто меня вверх кто-то потянул, как мамка в детстве, я поднялся, не думая о теле и о жарящихся ладонях – схватил бомбу и зашвырнул прямо внутрь «черсины».
Тут все ухнуло, полыхнуло огнем и исчезло. И я тоже.
Так я умер в третий раз.
И опять не до конца.
Мир покачивался, баюкал меня, что-то рокотало и шипело. Моя грудь не двигалась, но я почему-то не задыхался. Разум мчался по реальности, как мальчишка по ледяной горе на салазках.
– Убил ты меня, Ваня, – говорил молодой турецкий солдат. – И товарищей моих, пять душ. Матери плакать будут…
Капитан Арауто шагал по доске с борта бригантины «Зоэ», а позади него раздавались злобные выкрики – боцман подбил команду на бунт. В воде кружили акулы, руки капитана были связаны, но ни боцман, ни акулы не знали, что в каждом сапоге у него – по длинному ножу дамасской стали…
– В смерти нет страха, Ванечка, – говорила мама. – Вот увидишь.
Зоя целовала меня, прижималась голым горячим телом, мы лежали в кровати с шелковыми простынями, а за окном рассвет вставал над незнакомым мне огромным городом…
– Ты очень храбр, мальчик, – сказал господь бог. Он был смугл и бесконечно прекрасен, он склонился надо мною и улыбался золотыми губами. Веки его тоже были из золота. – Мне нужны такие храбрые. Не умирай сейчас, потерпи. Увидишь, оно того стоит.
Я поверил богу и стал терпеть.
– Терпеть придется всю жизнь, – сказал он мне, когда месяц спустя, шатаясь и держась за грудь, я вышел из высоких дверей лазарета и впервые увидел белый песок, зеленые вершины и ярко-голубой океан Сокотры. – Твое сердце перестало биться. Я вживил тебе в грудь крохотный серандитовый движитель, он сокращает сердечную мышцу электром. Я знаю, что это больно. Больно?
– Да, – ответил я и упал рядом с ним в плетеное кресло под белым парусиновым шатром.
– Каким будет твой первый вопрос? – спросил он. Русские слова он выговаривал очень мягко, чуть пришепетывая.
Я собирался спросить: «Кто вы?», или «Где мы?», или «Как я здесь оказался?», но неожиданно спросил, как заряжается серандит в моем сердце.
Человек – не бог – с золотыми губами улыбнулся.
– Его там совсем немного, крупинка, – сказал он. – Ток крови крутит динамо размером с пшеничное зерно. Ты начал с хорошего вопроса. Я очень доволен тобой и об остальном расскажу тебе сам. Ты можешь называть меня «М.».
Его звали Муктидата, «Освободитель». Он не был рожден с этим именем, но пришел к нему путем длинным и трудным.
Он был поздним сыном мелкого индийского князя от французской актрисы. Отец называл его Ракеш – «господин ночи». Мать звала – Франсуа. Князь поднял восстание против англичан и был казнен. Мать зашила свои лучшие драгоценности в старое муслиновое платье, в котором еще девочкой приехала в Париж. Когда отцу вынесли приговор, она надела это платье, взяла за руку пятилетнего Франсуа и поднялась на борт первого же дирижабля в Европу. Тогда, сорок лет назад, дирижабли только начинали строить, они были огромны, как горы, и в них нужно было долго подниматься по лестнице внутри причальной мачты.
С самого детства М. увлекался медициной и механикой. Он учился в Сорбонне и в Кембридже, придумывал по сто изобретений в год, с друзьями-студентами воровал с кладбищ свежих покойников, у семей которых недоставало средств, чтобы поставить над могилой железную клетку, способную остановить ретивых любителей анатомии. С годами он делался все смуглее, все больше походил на отца, ловил все больше взглядов искоса и шепотов «полукровка». Любимая девушка разорвала их помолвку. Ему предложили должность врача в британской колонии Сомалия. Это означало – рабы и серандит. Медицина и электровая механика.
Пока М. не задумывался – он был счастлив. Но безмяжежные радости исследований и открытий были скоро сметены открывшимся молодому врачу мутным, бесконечным потоком человеческого горя и несправедливости, совершенно невидимым из Европы. Он видел людей, горевших, как хворост, в растопке прогресса цивилизации. Он встречал поставки новых рабов на серандитовые копи. Говорил с ними, смотрел в их глаза, лечил их и не мог, никак не мог объяснить, почему их жизнь должна проходить именно так.
Он думал, что течение его жизни определено – по горло в чужой крови и слезах латать текущий трюм суденышка «Человечность». Но умерла его мать, и, разбирая ее бумаги, в предсмертном письме отц