Боратынский — страница 106 из 109

Янтарный виноград, лимон её златой

Тревожно бросивший, корыстью уязвленный,

И в край, суровый край, снегами покровенный,

Приставший с выбором загадочных картин,

Где что-то различал и видел ты один!

Прости наш здравый смысл, прости, мы та из наций,

Где брату вашему всех меньше спекуляций.

Никто их не купил. Вздохнув, оставил ты

В глушь севера тебя привлекшие мечты;

Зато воскрес в тебе сей ум, на всё пригодный,

Твой итальянский ум, и с нашим очень сходный! <…>

Поэт вспоминает «благодать нерусского надзора» своего дядьки, обернувшийся за долгих двадцать лет сердечной привязанностью, совместные прогулки по Москве, когда познакомился со всеми в древней столице «макаронщиками», — и вновь видится ему отрочество в родном поместье:

Ты полюбил тебя призревшую семью

И, с жизнию её сливая жизнь свою,

Её событьями в глуши чужого края

Былого своего преданья заглушая,

Безропотно сносил морозы наших зим;

В наш краткий летний жар тобою был любим

Овраг под сению дубов прохладовейных.

Участник наших слёз и праздников семейных,

В дни траура главой седой ты поникал,

Но ускорял шаги и членами дрожал,

Как в утро зимнее порой, с пределов света,

Питомца твоего, недавнего корнета,

К коленам матери кибитка принесёт

И скорбный взор её минутно оживёт. <…>

Тенью мелькает в этих стихах сам поэт, зато ясно очерчен скорбный лик маменьки в мгновение встречи.

Но тут же стих преображается: на смену приглушённого голоса памяти приходит звонкий, торжественный глас истории:

Но что! радушному пределу благодарной,

Нет! ты не забывал отчизны лучезарной!

Везувий, Колизей, грот Капри, храм Петра

Имел ты на устах от утра до утра.

Именовал ты нам и принцев и прелатов

Земли, где зрел, дивясь, суворовских солдатов,

Входящих вопреки тех пламенных часов.

Что, по твоим словам, со стогнов гонят псов,

В густой пыли побед, в грозе небритых бо́род,

Рядами стройными в классический твой город;

Земли, где год спустя тебе предстал и он,

Тогда Буонопарт, потом Наполеон,

Минутный царь царей, но дивный кондотьери,

Уж зиждущий свои гигантские потери.

Скрывая власти глад, тогда морочил вас

Он звонкой пустотой революцьонных фраз <…>.

Никакой «очарованности» Наполеоном, образом которого были так увлечены последователи романтизма, — не беглецом ли Джьячинто был сызмалу внушён этот трезвый взгляд на «минутного царя царей»?..

Поэт добродушно усмехается над былым гневом своего дядьки, который был вынужден когда-то нести «контрибуцию» корсиканцу и навек потерял всё своё богатство — серебряные ложки. Малый, трагикомический эпизод истории!.. Но он позволяет вспомнить и «большую» историю: опалу и кончину «на битвы не усталого» Суворова, испустившего дух «в картечи эпиграмм»; смерть самого «злодея» на «скале пустынной»…

Боратынский не судит — никого и ничего.

Что это было? — словно бы спрашивает он. И даёт ответ:

<…> то ли благо, то ли зло…

Вот и свидетель этих исторических бурь, его дядька, опочил — и его «<…> итальянский гроб в ограде церкви нашей». А воспоминание — живо:

А я, я, с памятью живых твоих речей,

Увидел роскоши Италии твоей:

Во славе солнечный Неаполь твой нагорной,

В парах пурпуровых, и в зелени узорной,

Неувядаемой; амфитеатр дворцов

Над яркой пеленой лазоревых валов;

И Цицеронов дом, и злачную пещеру,

Священную поднесь Камены суеверу,

Где спит великий прах властителя стихов,

Того, кто в сей земле вулканов и цветов,

И ужасов, и нег взлелеял Эпопею,

Где в мраке Тенара открыл он путь Энею,

Явил его очам чудесный сад утех,

Обитель сладкую теней блаженных тех,

Что, крепки в опытах земного треволненья,

Сподобились вкусить эфирных струй забвенья. <…>

Древняя и вечно юная красота Элизия земного сливается в его воображении с божественной красотой вечности, — и эта вечность притягивает с влекущей силой:

Неаполь! До него среди садов твоих

Сердца мятежные отыскивали их,

Сквозь занавес веков ещё здесь помнят виллы

Приюты отдыхов и Мария и Силлы;

И кто, бесчувственный среди твоих красот,

Не жаждал в их раю обресть навес иль грот,

Где б скрылся, не на час, как эти полубоги,

Здесь Лету пившие, чтоб крепнуть для тревоги,

Но чтоб незримо слить в безмыслии златом

Сон неги сладостной с последним, вечным сном<…>

(курсив мой. — В. М.).

Боратынский знать не знал, что пишет своё последнее стихотворение.

Сам стих угадал то, о чём он даже не подозревал…

Стихи, они говорят больше, чем знает поэт.

Строгий рай

Всё случилось почти мгновенно — чуть ли не в один день…

Вот что известно о том роковом событии.

28 июня Настасья Львовна почувствовала себя очень плохо. Начался припадок. Боратынский бросился к жене, схватил запястье. Пульс был лихорадочным. Он страшно испугался за её жизнь — испытал глубокое нервное потрясение… Ночью ему стало плохо…

29 июня (11 июля) 1844 года, в четверть седьмого утра, в Неаполе, поэт Евгений Абрамович Боратынский скончался.

Николай Путята позже написал: «Жена его была больна, и накануне доктор настаивал на необходимости пустить ей кровь. Это так встревожило Баратынского, что к ночи он сам занемог, а на другой день рано утром его не стало».

Пётр Плетнёв описывает эту странную смерть несколько подробнее:

«Накануне Русского праздника святых Петра и Павла занемогла жена Баратынского. Доктор советовал, чтобы ей открыть кровь — и когда муж удивился, что надобно употребить эту сильную меру в припадке, по-видимому, обыкновенном, то доктор объявил, что иначе может последовать воспаление в мозгу. Слова его так встревожили Баратынского, что он сам почувствовал лихорадочный припадок, который ночью усилился. На другое утро, прежде, нежели доктор успел явиться к своим больным, Баратынский скончался скоропостижно».

И Путята, и Плетнёв, бывшие далеко от места события, писали это в основном со слов самой Настасьи Львовны Боратынской: она буквально через несколько часов после смерти мужа отправила письмо в Россию — Николаю и Софье Путятам.

Впервые её письмо, писанное по-французски, опубликовал Гейр Хетсо в своей книге о Боратынском в 1973 году. Вот его полный перевод на русский язык (прежде по-русски печатались лишь выдержки):

«Верю, надеюсь, что господин Устинов исполнит несчастную комиссию передать вам моё письмо, после чего вы будете уведомлены о кончине Евгения. Боюсь, как бы он не отправил письмо, прежде чем увидит вас, сейчас я его ожидаю и написала вам, чтобы вы прочли хотя бы несколько слов о том, что у нас здесь произошло. Обещают перевезти его тело на корабле осенью, но мы уедем как можно раньше и вернёмся самым кратким путём. В данный момент я чувствую себя в порядке, хотя только что оправилась от болезни; доктор хотел мне пустить кровь, а так как мы этому воспротивились, он сказал, что боится, как бы это не обернулось воспалением в мозгу, и это так испугало Евгения, что, даже будучи успокоен, он испытал потом нервное потрясение; ночью у него жутко разболелась голова и разлилась желчь; слабительные, которые он принял, не подействовали, вместо очищения его рвало желчью, и как нарочно я не была встревожена; мы ожидали доктора для меня в семь утра, но в шесть часов с четвертью всё было кончено, несмотря на кровопускание, потому что кровь не текла. Вы можете быть уверены, что я позабочусь о своём здоровье, мой самый великий ужас — это умереть и оставить детей одинокими, я позабочусь о своём выздоровлении и постараюсь уехать, как только это станет возможно, не позже чем через неделю. Да хранит вас Бог, что мне ещё добавить, молитесь за нас.

11 июля, в тот же день.

Возьмите на себя труд сообщить всё моей свекрови, написав Сергею. Я не состоянии им писать».

Адрес на конверте был написан по-русски: «Его Высокородию Николаю Васильевичу Путяте. В Коломне, за большим театром против Никола Морского. Дом Плеске».

Сумбурные, не слишком связные слова, писанные в горячке боли от страшной потери…

* * *

Смерть всегда неожиданна, особенно если приходит вдруг, среди видимого благополучия и, более того, на взлёте оптимистического настроения, душевных и творческих сил. Занемогла жена — но умер муж.

Почему так случилось, в общем-то никто толком не понял.

Ну, хворал, как-то резко в последние годы постарел (Н. Сатин в посмертном стихотворении даже назвал 44-летнего Боратынского «старцем»). Не лечился, нимало не заботился о себе…

Наверное, поэта можно было спасти, но в нужный момент доктора рядом не оказалось…

Припомнили потом, что перед самом отъездом из Парижа Боратынский сильно простудился, и лекарь не советовал ехать в знойную страну, опасаясь, что резкая перемена климата опасна для его здоровья.

Что эти опасения для того, кто был уже совсем рядом с блаженной Италией, о которой мечтал с детства; кто по дороге к ней впервые плыл по морю, о чём грезил юношей; кто написал на корабле удивительные, новые для себя, полные радости и жизни стихи!..

…Диагноза нет.

Можно, конечно, вспомнить, что и отец Боратынского, Абрам Андреевич, на которого так походил сын, скончался в таком же возрасте… Но кто же тогда думал о влиянии наследственности? Да и только ли в ней было дело?

Впрочем, диагноз всё же есть.

Слишком сильно чувствовал…

Слишком много и глубоко думал…

Слишком остро переживал…