<…> У нас теперь в стихах звучат
Так громко рифмы и стаканы!.. —
восклицал А. Крылов — по сути, обвиняя в безнравственности «Союз поэтов». И клялся, любуясь своей праведностью:
<…> Я никогда не буду с ними
Среди мечтательных пиров
Стучать бокалами пустыми! <…>
Пространный памфлет оканчивался патетическим грозным пророчеством, клеймящим «дерзостных жрецов», пред которыми уже «<…> с шумом затворился / Бессмертия высокий храм!»:
Пускай трудятся: их творенья
Читателя обнимут сном,
И поглотит река забвенья
Венец, обрызганный вином!
Дельвигу, наверное, было просто лень опровергать профана; Пушкин с Кюхельбекером были далеко от Петербурга; — за всех ответил Боратынский.
Существуют две редакции этого стихотворения: в ранней — стих не так гладок, как в поздней редакции, зато — непосредственнее, живее и откровеннее:
Кто жаждет славы, милый мой!
Тот не всегда себя прославит:
Терзает комик нас порой,
Порою трагик нас забавит.
Путей к Парнасу много есть:
Зевоту можно произвесть
Равно и притчею, и одой;
Но ввек того не приобресть,
Что не даровано природой <…>.
Поэт и не скрывает, что видит перед собой банального завистника, и снисходительно вышучивает его:
Неисповедим Фебов суд.
К чертогу муз, к чертогу славы
Одних ведёт упорный труд,
Других ведут одни забавы!
Напрасно до поту лица
О славе Фофанов хлопочет;
Ему отказан дар певца;
Трудится он — а Феб хохочет!
Меж тем, даря веселью дни,
Едва ли Батюшков, Парни
О прихотливой вспоминали
И что ж? — Нечаянно они
Её в Цитере повстречали <…>.
Фофан — как толкует словарь В. Даля, простак, простофиля, дурак, глупец, — отсюда и выдуманный литературный тщеславец Фофанов.
К тому времени, да и впоследствии этой комической клички был достоин не один только А. Крылов. Ведь слава как огонь в темноте: чем сильнее, тем больше обнаруживает вокруг себя завистливых недоброжелателей.
Впрочем, напоследок Боратынский вполне добродушно советует обличителю «Союза поэтов»:
Приятно петь желаешь ты?
Когда влюблён — бери цевницу!
Воспой победы красоты,
Воспой души твоей царицу.
Когда же любишь стук мечей,
С бессмертной музою Омира,
Пускай поёт вражды царей
Твоя возвышенная лира!
Равны все музы красотой:
Несходство их в одной одежде.
Старайся нравиться любой;
Но помолися Фебу прежде.
Шутливый ответ этот, конечно, не отнесёшь к лучшим произведениям Боратынского, однако тут важно иное — тон стихотворения. Поэту всего 21 год, но он уже зрелый художник, вполне уверенный в своём даровании, в своих творческих силах. Не случайный гость на Парнасе — законный его жилец!..
Однако своему новому приятелю, Фаддею Булгарину (впрочем, их знакомство продлилось недолго), странно сочетающему жизнелюбие с дидактикой, Боратынский отвечает — на какие-то неведомые нам укоры — вполне серьёзно:
Приятель строгий, ты не прав,
Несправедливы толки злые:
Друзья веселья и забав,
Мы не повесы записные!
По своеволию страстей
Себе мы правил не слагали,
Но пылкой жизнью юных дней,
Пока дышалося, дышали <…>.
Во имя лучших из богов,
Во имя Вакха и Киприды,
Мы пели счастье шалунов,
Сердечно презря крикунов
И их ревнивые обиды <…>.
Тут всё в согласии с пушкинским восклицанием: Блажен, кто смолоду был молод, — но как скоро проходит эта блаженная пора!..
В душе больной от пищи многой,
В душе усталой пламень гас,
И за стаканом, в добрый час
Застал нас как-то опыт строгой <…>.
С его пера слетают лёгкие строки, предназначенные не для печати, а только для дружеских альбомов; он поёт пиры, где «за полной чашей круговой» можно «поговорить душой открытой»; поёт любовь земную:
<…> Люблю с красоткой записной
На ложе неги и забвенья
По воле шалости младой
Разнообразить наслажденья.
Блажен тот, кому дарует молодость своё пьянящее забвенье!..
Однако рядом и совсем другие стихи, элегические по настроению. Так, в альбом Павла Яковлева тем же летом 1821 года рукой Боратынского вписано двустишие:
Полуразрушенный, я сам себе не нужен
И с девой в сладкий бой вступаю безоружен.
С кем этот «сладкий бой»?.. не с Софьей ли Пономарёвой, салон которой они вновь усердно посещают вместе с Антоном Дельвигом, также сильно увлечённым ею?..
В том же альбоме Яковлева по соседству с двустишием другие записи, сделанные Боратынским, и они напрямую связаны с блестящей кокеткой:
«Яковлев, — сказала Софья Дмитриевна, — расположился жить в свете, как будто у себя дома, и позабыл, что жизнь пустое».
Ещё одна его запись на французском:
«Г-н Баратынский как-то за столом сказал, что он станет ухаживать за Мадам, когда волосы его побелеют, — записывает он свой разговор с Пономарёвой; — она отвечала: — Вы прежде будете пьяны, нежели белы». Беседа шла по-французски, и Софья Дмитриевна изящно играла словом, сказав это: «Monsieur, Vous serez plutôt gris que blanc», ибо прилагательное gris в переводе значит серый, седой — и пьяный.
И записывает уже своё bonmot — остроту, рождённую в свободной застольной беседе: «Некто говорил о деспотизме русского правительства. Баратынский заметил, что оно „парит превыше всех законов“» (перевод с французского).
Недолгая радость возвращения в Петербург вновь уступает место в его душе довлеющей печали:
Нет, не бывать тому, что было прежде!
Что в счастье мне? Мертва душа моя! <…>
Лишь вслед ему с унылым сладострастьем
Гляжу я вдоль моих минувших дней.
Так нежный друг в бесчувственном забвеньи
Ещё глядит на зыби синих волн,
На влажный путь, где в тёмном отдаленьи
Давно исчез отбывший дружный чёлн.
Эта, в духе Парни, элегия в общем-то весьма банальна, но всё же дарит самобытным боратынским эпитетом:
…с унылым сладострастьем…
Зато вскоре за ней следует шедевр — «Разуверение»:
Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей:
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней!
Уж я не верю увереньям,
Уж я не верую в любовь
И не могу предаться вновь
Раз изменившим сновиденьям!
Слепой тоски моей не множь,
Не заводи о прежнем слова
И, друг заботливый, больнова
В его дремоте не тревожь!
Я сплю, мне сладко усыпленье;
Забудь бывалые мечты:
В душе моей одно волненье,
А не любовь пробудишь ты.
Это похоже на заклинание: магия простых слов, магия искреннего чувства, — и так необычно задеты старые элегические струны…
Тут открыто нечто новое в любовной лирике — глубиной психологического анализа угасшего влечения. Утрата любви переживается не менее сильно, чем первоначальное чувство. Любовный пламень перегорел в сновидение, но на смену любви пришла дремота разуверения, не менее живая и полная.
А. С. Пушкин с шутливым изумлением писал П. А. Вяземскому 2 января 1822 года: «Но каков Боратынский? Признайся, что он превзойдёт и Парни и Батюшкова — если впредь зашагает, как шагал до сих пор, — ведь 23 года счастливцу! Оставим все ему эротическое поприще и кинемся каждый в свою сторону, а то спасенья нет». (Боратынскому в ту пору было не 23, а неполных 22 года.)
Тогда же впервые имя молодого счастливца в ряду первых русских поэтов упомянул в печати А. Бестужев — в отрывке из своей книги «Поездка в Ревель»: «<…>Жуковскому и Кршову едва ли прибавит достоинства и прекрасная критика — Пушкина и Баратынского не убьёт и дурная».
Несколькими годами позже П. А. Плетнёв, разбирая творчество русских поэтов, очень высоко оценил элегии Боратынского и в первую очередь «Разуверение»:
«Между тем, как мы воображали, что язык чувств уже не может у нас сделать новых опытов в своём искусстве, явился такой поэт, который разрушил нашу уверенность. Я говорю о Баратынском. В элегическом роде он идёт новою, своею дорогою. Соединяя в стихах своих истину чувств с удивительною точностию мыслей, он показал опыты прямо классической поэзии. Состав его стихотворений, правильность и прелесть языка, ход мыслей и сила движений сердца выше всякой критики. Он ясен, жив и глубок <…>. Игривое и важное, глубокое и лёгкое, истинное и воображаемое: всё он постигнул и выразил. Рассмотрите его элегию: Разуверение».
Тогда же, в 1825 году, Плетнёв писал Пушкину (письмо от 7 февраля):
«Мне хотелось бы сказать, что до Баратынского Батюшков и Жуковский, особенно ты, показали едва ли не лучшие элегические формы, так, что каждый новый поэт должен бы непременно в этом роде сделаться чьим-нибудь подражателем, а Баратынский выплыл из этой опасной реки — и вот, что особенно меня удивляет в нём».
В конце 1821 года «Разуверение» вышло в журнале «Соревнователь Просвещения и Благотворения», а ещё через четыре года молодой композитор Михаил Глинка написал на слова элегии свой знаменитый и бессмертный романс…
Конечно же, исследователи и биографы пытались установить, кому адресовано это стихотворение. Безуспешно!.. С. А. Рачинский связывал её с Варварой Кучиной, однако никаких подтверждений эта версия не нашла. Вряд ли стихи относятся и к Софье Пономарёвой, хотя и написаны в пору увлечения ею. Скорее образ той, к кому обращается Боратынский, собирательный. Элегия относится ко всем — и ни к кому. Она — о