Боратынский — страница 26 из 109

<…> У нас теперь в стихах звучат

Так громко рифмы и стаканы!.. —

восклицал А. Крылов — по сути, обвиняя в безнравственности «Союз поэтов». И клялся, любуясь своей праведностью:

<…> Я никогда не буду с ними

Среди мечтательных пиров

Стучать бокалами пустыми! <…>

Пространный памфлет оканчивался патетическим грозным пророчеством, клеймящим «дерзостных жрецов», пред которыми уже «<…> с шумом затворился / Бессмертия высокий храм!»:

Пускай трудятся: их творенья

Читателя обнимут сном,

И поглотит река забвенья

Венец, обрызганный вином!

Дельвигу, наверное, было просто лень опровергать профана; Пушкин с Кюхельбекером были далеко от Петербурга; — за всех ответил Боратынский.

Существуют две редакции этого стихотворения: в ранней — стих не так гладок, как в поздней редакции, зато — непосредственнее, живее и откровеннее:

            Кто жаждет славы, милый мой!

Тот не всегда себя прославит:

Терзает комик нас порой,

Порою трагик нас забавит.

Путей к Парнасу много есть:

Зевоту можно произвесть

Равно и притчею, и одой;

Но ввек того не приобресть,

Что не даровано природой <…>.

Поэт и не скрывает, что видит перед собой банального завистника, и снисходительно вышучивает его:

         Неисповедим Фебов суд.

К чертогу муз, к чертогу славы

Одних ведёт упорный труд,

Других ведут одни забавы!

Напрасно до поту лица

О славе Фофанов хлопочет;

Ему отказан дар певца;

Трудится он — а Феб хохочет!

Меж тем, даря веселью дни,

Едва ли Батюшков, Парни

О прихотливой вспоминали

И что ж? — Нечаянно они

Её в Цитере повстречали <…>.

Фофан — как толкует словарь В. Даля, простак, простофиля, дурак, глупец, — отсюда и выдуманный литературный тщеславец Фофанов.

К тому времени, да и впоследствии этой комической клички был достоин не один только А. Крылов. Ведь слава как огонь в темноте: чем сильнее, тем больше обнаруживает вокруг себя завистливых недоброжелателей.

Впрочем, напоследок Боратынский вполне добродушно советует обличителю «Союза поэтов»:

         Приятно петь желаешь ты?

Когда влюблён — бери цевницу!

Воспой победы красоты,

Воспой души твоей царицу.

Когда же любишь стук мечей,

С бессмертной музою Омира,

Пускай поёт вражды царей

Твоя возвышенная лира!

Равны все музы красотой:

Несходство их в одной одежде.

Старайся нравиться любой;

Но помолися Фебу прежде.

Шутливый ответ этот, конечно, не отнесёшь к лучшим произведениям Боратынского, однако тут важно иное — тон стихотворения. Поэту всего 21 год, но он уже зрелый художник, вполне уверенный в своём даровании, в своих творческих силах. Не случайный гость на Парнасе — законный его жилец!..

Однако своему новому приятелю, Фаддею Булгарину (впрочем, их знакомство продлилось недолго), странно сочетающему жизнелюбие с дидактикой, Боратынский отвечает — на какие-то неведомые нам укоры — вполне серьёзно:

Приятель строгий, ты не прав,

Несправедливы толки злые:

Друзья веселья и забав,

Мы не повесы записные!

По своеволию страстей

Себе мы правил не слагали,

Но пылкой жизнью юных дней,

Пока дышалося, дышали <…>.

Во имя лучших из богов,

Во имя Вакха и Киприды,

Мы пели счастье шалунов,

Сердечно презря крикунов

И их ревнивые обиды <…>.

Тут всё в согласии с пушкинским восклицанием: Блажен, кто смолоду был молод, — но как скоро проходит эта блаженная пора!..

В душе больной от пищи многой,

В душе усталой пламень гас,

И за стаканом, в добрый час

Застал нас как-то опыт строгой <…>.

С его пера слетают лёгкие строки, предназначенные не для печати, а только для дружеских альбомов; он поёт пиры, где «за полной чашей круговой» можно «поговорить душой открытой»; поёт любовь земную:

<…> Люблю с красоткой записной

На ложе неги и забвенья

По воле шалости младой

Разнообразить наслажденья.

(«Моя жизнь», 1821)

Блажен тот, кому дарует молодость своё пьянящее забвенье!..

Магия разуверения

Однако рядом и совсем другие стихи, элегические по настроению. Так, в альбом Павла Яковлева тем же летом 1821 года рукой Боратынского вписано двустишие:

Полуразрушенный, я сам себе не нужен

И с девой в сладкий бой вступаю безоружен.

С кем этот «сладкий бой»?.. не с Софьей ли Пономарёвой, салон которой они вновь усердно посещают вместе с Антоном Дельвигом, также сильно увлечённым ею?..

В том же альбоме Яковлева по соседству с двустишием другие записи, сделанные Боратынским, и они напрямую связаны с блестящей кокеткой:

«Яковлев, — сказала Софья Дмитриевна, — расположился жить в свете, как будто у себя дома, и позабыл, что жизнь пустое».

Ещё одна его запись на французском:

«Г-н Баратынский как-то за столом сказал, что он станет ухаживать за Мадам, когда волосы его побелеют, — записывает он свой разговор с Пономарёвой; — она отвечала: — Вы прежде будете пьяны, нежели белы». Беседа шла по-французски, и Софья Дмитриевна изящно играла словом, сказав это: «Monsieur, Vous serez plutôt gris que blanc», ибо прилагательное gris в переводе значит серый, седой — и пьяный.

И записывает уже своё bonmot — остроту, рождённую в свободной застольной беседе: «Некто говорил о деспотизме русского правительства. Баратынский заметил, что оно „парит превыше всех законов“» (перевод с французского).

Недолгая радость возвращения в Петербург вновь уступает место в его душе довлеющей печали:

Нет, не бывать тому, что было прежде!

Что в счастье мне? Мертва душа моя! <…>

Лишь вслед ему с унылым сладострастьем

Гляжу я вдоль моих минувших дней.

Так нежный друг в бесчувственном забвеньи

Ещё глядит на зыби синих волн,

На влажный путь, где в тёмном отдаленьи

Давно исчез отбывший дружный чёлн.

Эта, в духе Парни, элегия в общем-то весьма банальна, но всё же дарит самобытным боратынским эпитетом:

…с унылым сладострастьем…

Зато вскоре за ней следует шедевр — «Разуверение»:

Не искушай меня без нужды

Возвратом нежности твоей:

Разочарованному чужды

Все обольщенья прежних дней!

Уж я не верю увереньям,

Уж я не верую в любовь

И не могу предаться вновь

Раз изменившим сновиденьям!

Слепой тоски моей не множь,

Не заводи о прежнем слова

И, друг заботливый, больнова

В его дремоте не тревожь!

Я сплю, мне сладко усыпленье;

Забудь бывалые мечты:

В душе моей одно волненье,

А не любовь пробудишь ты.

Это похоже на заклинание: магия простых слов, магия искреннего чувства, — и так необычно задеты старые элегические струны…

Тут открыто нечто новое в любовной лирике — глубиной психологического анализа угасшего влечения. Утрата любви переживается не менее сильно, чем первоначальное чувство. Любовный пламень перегорел в сновидение, но на смену любви пришла дремота разуверения, не менее живая и полная.

А. С. Пушкин с шутливым изумлением писал П. А. Вяземскому 2 января 1822 года: «Но каков Боратынский? Признайся, что он превзойдёт и Парни и Батюшкова — если впредь зашагает, как шагал до сих пор, — ведь 23 года счастливцу! Оставим все ему эротическое поприще и кинемся каждый в свою сторону, а то спасенья нет». (Боратынскому в ту пору было не 23, а неполных 22 года.)

Тогда же впервые имя молодого счастливца в ряду первых русских поэтов упомянул в печати А. Бестужев — в отрывке из своей книги «Поездка в Ревель»: «<…>Жуковскому и Кршову едва ли прибавит достоинства и прекрасная критика — Пушкина и Баратынского не убьёт и дурная».

Несколькими годами позже П. А. Плетнёв, разбирая творчество русских поэтов, очень высоко оценил элегии Боратынского и в первую очередь «Разуверение»:

«Между тем, как мы воображали, что язык чувств уже не может у нас сделать новых опытов в своём искусстве, явился такой поэт, который разрушил нашу уверенность. Я говорю о Баратынском. В элегическом роде он идёт новою, своею дорогою. Соединяя в стихах своих истину чувств с удивительною точностию мыслей, он показал опыты прямо классической поэзии. Состав его стихотворений, правильность и прелесть языка, ход мыслей и сила движений сердца выше всякой критики. Он ясен, жив и глубок <…>. Игривое и важное, глубокое и лёгкое, истинное и воображаемое: всё он постигнул и выразил. Рассмотрите его элегию: Разуверение».

Тогда же, в 1825 году, Плетнёв писал Пушкину (письмо от 7 февраля):

«Мне хотелось бы сказать, что до Баратынского Батюшков и Жуковский, особенно ты, показали едва ли не лучшие элегические формы, так, что каждый новый поэт должен бы непременно в этом роде сделаться чьим-нибудь подражателем, а Баратынский выплыл из этой опасной реки — и вот, что особенно меня удивляет в нём».

В конце 1821 года «Разуверение» вышло в журнале «Соревнователь Просвещения и Благотворения», а ещё через четыре года молодой композитор Михаил Глинка написал на слова элегии свой знаменитый и бессмертный романс…

Конечно же, исследователи и биографы пытались установить, кому адресовано это стихотворение. Безуспешно!.. С. А. Рачинский связывал её с Варварой Кучиной, однако никаких подтверждений эта версия не нашла. Вряд ли стихи относятся и к Софье Пономарёвой, хотя и написаны в пору увлечения ею. Скорее образ той, к кому обращается Боратынский, собирательный. Элегия относится ко всем — и ни к кому. Она — о