Боратынский — страница 3 из 109

Однако детство отнюдь не так безоблачно, как это кажется со стороны. Никто из родных, близких и знакомых дитяти не заметил в нём ни малейшей дисгармонии, — сам же он впоследствии признавался, что не всё ладно было в душе.

В известном исповедальном письме к Василию Андреевичу Жуковскому, 1823 года, поэт неожиданно заявляет: «В судьбе моей всегда было что-то особенно несчастное…»

Не странно ли — всегда?.. Стало быть, это касается и ранних лет? — Да, и их.

Об этом свидетельствует другое письмо: «С самого детства я тяготился зависимостью и был угрюм, был несчастлив. В молодости судьба взяла меня в свои руки…»

Как выясняется, это было коренным свойством его противоречивой натуры — в видимом счастье чувствовать себя несчастливым. Внешне всё благополучно — а внутри смятение. Судьба, казалось бы, благоволит — а сердце невидимо страдает. — Сызмалу Боратынский таил в себе, никак не показывая на людях, это душевное единство противоположностей.

Воображение обоюдоостро. Оно то возносит в небеса, то пребольно ударяет о землю. Впечатлительность ещё первозданно свежа, отзывчивость чрезмерна. Никто не знает, как ребёнок, наделённый всем этим, справляется с самим собой. Кто измерит младую душу, когда она всё острее и глубже осознаёт себя, чуя вокруг таящиеся бездны? Чрезмерное по добронравию поведение порой как ничто иное свидетельствует о попытке упорядочить хаос, вторгающийся в тебя.

Само название его родного урочища веяло тайной. Мара — это и морок, и наваждение — и грёза и мечта. Ещё — привидение, призрак. Маром же звали на Руси сухой туман, мглу, знойный и тусклый, сумеречный воздух. Мара, Мара-Морена — у всех славян одно из имён богини плодородия и жатвы, олицетворяющее также смерть. — Нельзя не признать, что всё это под стать самой поэзии Боратынского…

Однако поначалу Мара писана только светлыми акварельными красками. Как в «Сельской элегии», сочинённой в Финляндии в 1820 году. Он мечтал тогда вернуться из суровой северной страны — под родные небеса…

<…> незвучный голос мой,

В стихах задумчивых, вас пел в стране чужой,

Вы мне повеете спокойствием и счастьем <…>.

Всё в родимом краю ему дорого и свято:

Я с детства полюбил сладчайшие труды.

Прилежный, мирный плуг, взрывающий бразды,

Почтеннее меча; полезный в скромной доле,

Хочу возделывать отеческое поле.

Оратай, ветхих дней достигший над сохой,

В заботах сладостных наставник будет мой;

Мне дряхлого отца сыны трудолюбивы

Помогут утучнять наследственные нивы <…>.

Молодой поэт, сказочно, разом взлетевший на свой финский Парнас, словно бы вовсе тому не рад — и мечтает спуститься долу, чтобы посвятить себя совсем другой поэзии — поэзии земледелия.

Богиня пажитей признательней Фортуны!

Для них безвестный век, для них свирель и струны;

Они доступны всем и мне за лёгкий труд

Плодами сочными обильно воздадут.

От гряд и заступа спешу к полям и плугу;

А там, где ручеёк по бархатному лугу

Катит задумчиво пустынные струи,

В весенний ясный день я сам, друзья мои,

У брега насажу лесок уединенный,

И липу свежую, и тополь осребренный;

В тени их отдохнёт мой правнук молодой;

Там дружба некогда сокроет пепел мой

И вместо мрамора положит на гробницу

И мирный заступ мой, и мирную цевницу.

(А ведь мечта двадцатилетнего поэта посадить лес — осуществилась спустя годы!.. Правда, не в Маре, а в Муранове…)

Через семь лет это настроение уступит место печали:

Судьбой наложенные цепи

Упали с рук моих, и вновь

Я вижу вас, родные степи,

Моя начальная любовь.

Степного неба свод желанный,

Степного воздуха струи,

На вас я в неге бездыханной

Остановил глаза мои.

Но мне увидеть было слаще

Лес на покате двух холмов

И скромный дом в садовой чаще —

Приют младенческих годов.

Промчалось ты, златое время!

С тех пор по свету я бродил

И наблюдал людское племя

И, наблюдая, восскорбил <…>.

…Теперь на месте марской усадьбы Боратынских — пустошь. После революционной смуты 1917 года и последующего лихолетья не осталось ничего. Если что и уцелело, то лишь несколько могил на сельском погосте, где похоронены родственники поэта…

А в начале 1800-х годов, когда Абрам Андреевич Боратынский поселился со своей, год от года возрастающей семьёй в живописном урочище, Мара процветала. На склонах двух широких холмов был разбит парк, он террасами нисходил к большому овальному пруду; за сине-зелёной гладью воды простиралась роща и вдруг резко обрывалась глубоким, заросшим кустами оврагом, на дне которого бормотал ручей. Дуброва завораживала играющих барчат своим широким шумом в непогоду и тихим лепетом листвы в погожие дни. Аллеи парка дышали умиротворяющим покоем, а разбегающиеся в дебри тропинки обещали сказочные приключения. Всё это устроил для своих детей заботливый отец.

Усадебный дом был одноэтажным, с пристроенным к нему полукруглым бельведером в белоснежных колоннах. Неподалёку возвели причудливое строение, напоминающее старинный замок. Его прозвали — «грот». Оно было облицовано понизу раздробленными глыбами камня; сводчатые входы, забранные узорными коваными решётками, казалось, уводили в таинственные пещеры и дышали сумрачной сыростью. Мемуарист Б. Н. Чичерин писал в своих воспоминаниях: «Абрам Андреевич поселился в той части Вяжли, которая носит называние Мары, и здесь зажил на широкую ногу. Недалеко от дома лежит овраг, покрытый лесом, с бьющим на дне его ключом. Здесь были пруды, каскады, каменный грот с ведущим к нему из дому потаённым ходом, беседки, мостики, искусно проведённые дорожки. Поэт Баратынский в своём стихотворении „Запустение“ в трогательных чертах описывает эту местность, где протекли первые дни его детства, но которая была более или менее заброшена после смерти его отца, случившейся в 1810 году. Вдова не думала уже о поддержании красоты усадьбы, о старых барских затеях; она вся предалась воспитанию детей, и надобно сказать, что эта цель была достигнута ею вполне».

Элегия «Запустение» написана им осенью 1832 года после поездки в родное имение:

Я посетил тебя, пленительная сень,

Не в дни весёлые живительного мая,

Когда, зелёными ветвями помавая,

Манишь ты путника в свою густую тень,

    Когда ты веешь ароматом

Тобою бережно взлелеянных цветов, —

          Под очарованный твой кров

          Замедлил я своим возвратом.

Хрустела под ногой замёрзлая трава,

И листья мёртвые, волнуяся, шумели;

          С прохладой резкою дышал

          В лицо мне запах увяданья;

Но не весеннего убранства я искал,

          А прошлых лет воспоминанья.

Душой задумчивый, медлительно я шёл

С годов младенческих знакомыми тропами;

Художник опытный их некогда провёл.

Увы, рука его изглажена годами! <…>

Душой задумчивый… — как необычно поставлены одно с другим эти два знакомые всем слова! Разом и метафора — и автопортрет, точный образ внутреннего мира и, возможно, всей своей жизни. Боратынский никогда не выставлял на публику, даже перед близкими и родными своего личного. Говоря по-старинному, сокровенное души он держал — про себя. То есть — не определяя словом это сокровенное — для одного себя. Дневников не вёл, мемуаров не оставил. О родном отце, если судить по стихам и письмам, почти не говорил. А вот тут вспомнил…

Стези заглохшие, мечтаешь, пешеход

Случайно протоптал. Сошёл я в дол заветный,

Дол, первых дум моих лелеятель приветный!

Пруда знакомого искал красивых вод,

Искал прыгучих вод мне памятной каскады:

          Там, думал я, к душе моей

Толпою полетят виденья прежних дней…

Вотще! лишённые хранительной преграды,

          Далече воды утекли,

          Их ложе поросло травою,

Приют хозяйственный в них улья обрели,

И лёгкая тропа исчезла предо мною.

Ни в чём знакомого мой взор не обретал!

Но вот по-прежнему лесистым косогором

Дорожка смелая ведёт меня… обвал

          Вдруг поглотил её… Я стал

И глубь нежданную измерил грустным взором,

С недоумением искал другой тропы;

          Иду я: где беседка тлеет

И в прахе перед ней лежат её столпы,

          Где остов мостика дряхлеет.

          И ты, величественный грот,

Тяжёло-каменный, постигнут разрушеньем,

          И угрожаешь вдруг паденьем,

Бывало, в летний зной прохлады полный свод!

Что ж? пусть минувшее минуло сном летучим!

Ещё прекрасен ты, заглохший Элизей,

          И обаянием могучим

          Исполнен для души моей. <…>

Глава втораяНЕСРОЧНАЯ ВЕСНА

Элегия времён

Настоящее, отошедши, сделавшись прошлым, словно бы перемещается в ту область времени, которое зовётся вечностью и не поддаётся ни тлению, ни изменению. Время едино: там и прошлое, и настоящее, и будущее. Времени известно всё. Мы устремлены в будущее, но оно ещё неизвестно нам. Мы живём в изменчивом настоящем, не успевая толком осмыслить то, что происходит. Будущее ещё не наступило, а настоящее ускользает из рук и далеко не всегда подвластно нашей воле. Лишь прошлое вполне принадлежит нам. И потому мы постоянно возвращаемся мыслями и чувствами в минувшее, которое, по сути, и есть единственное наше достояние.

Элегия «Запустение» как нельзя лучше раскрывает это.

Долгий разбег светлых воспоминаний, пробуждённых у Боратынского видами Мары — его «ещё прекрасного», но уже «заглохшего Элизея» — прелюдия к самому главному: вспыхнувшей памяти об отце. Эта память до сего времени таилась в нём, и никогда ещё он так осязательно не касался её своим поэтическим словом. И вот наконец воспоминания будто бы широкой волной накрывают его: окончание элегии — её девятый вал…