Боратынский — страница 39 из 109

<…>».

Хотел ли критик сшибить лбами Боратынского и Пушкина? (С него станет: тот ещё провокатор!..) Однако, скорее, критик не уловил поэзии — по той же причине, что и Бестужев: как читатель оказался прямолинеен и толстокож: «<…> Даже в прозе повесть сия не увлекла бы читателя заманчивостью, а нам кажется, что поэзия должна избирать предметы возвышенные, выходящие из обыкновенного круга повседневных приключений и случаев: иначе она превратится в рифмоплётство <…>».

Заочный ответ Александра Пушкина поставил всё на место:

Стих каждый в повести твоей

Звучит и блещет, как червонец.

Твоя чухоночка, ей-ей,

Гречанок Байрона милей,

А твой зоил прямой чухонец.

Меньше всего Боратынский искал в «Эде» заманчивости: по наитию и в то же время сознательно он избрал предметом поэмы — простое, чтобы отыскать в нём необыкновенное. Собственно, поэт предуведомил об этом читателя в своём предисловии:

«<…> Что же касается до остального, то сочинитель мог ошибиться; но ему казалося, что в поэзии две противоположные дороги приводят к почти той же цели: очень необыкновенное и совершенно простое, равно поражая ум и равно занимая воображение. Он не принял лирического тона в своей повести, не осмеливаясь вступить в состязание с певцом „Кавказского пленника“ и „Бахчисарайского фонтана“. Поэмы Пушкина не кажутся ему безделками. Несколько лет занимаясь поэзиею, он заметил, что подобные безделки принадлежат великому дарованию, и следовать за Пушкиным ему показалось труднее и отважнее, нежели идти новою собственною дорогою».

Эту новую дорогу в поэзии тогда было дано почувствовать и понять лишь немногим. Николай Языков, например, нашёл, что в «Эде» слишком мало поэзии, слишком много «непристойного, обыкновенного и, следовательно, старого <…>». Пётр Плетнёв назвал «Эду» самым замечательным из тех стихов Боратынского, в которых описывается Финляндия. Он отметил как «простоту события», так и «новость слишком безыскусственной формы».

Новость была и в другом: психологический портрет героини, её чувства были обрисованы в тонких и точных подробностях, с необычайным искусством, — и этого тогда ещё не знала ни русская поэзия, ни проза. Любовь Эды зарождается по весне, расцветает летом, вянет осенью: всё по естеству заведённого природного круговращения. И вот, наконец, завершение назначенного жизнью цикла:

Сковал потоки зимний хлад,

И над стремнинами своими

С гранитных гор уже висят

Они горами ледяными.

Из-под одежды снеговой

Кой-где вставая головами,

Скалы чернеют за скала́ми,

Во мгле волнистой и седой

Исчезло небо. Зашумели,

Завыли зимние метели.

Что с бедной девицей моей?

Потух огонь её очей;

В ней Эды прежней нет и тени,

Изнемогает в цвете дней;

Но чужды слёзы ей и пени.

Как небо зимнее, бледна,

В молчанье грусти безнадежной

Сидит недвижно у окна.

Сидит и бури вой мятежный

Уныло слушает она,

Мечтая: «Нет со мною друга;

Ты мне постыл, печальный свет!

Конца дождусь ли я иль нет?

Когда, когда сметёшь ты, вьюга,

С лица земли мой лёгкий след?

Когда, когда на сон глубокий

Мне даст могила свой приют

И на неё сугроб высокий,

Бушуя, ветры нанесут?» <…>

По-настоящему художественную новизну «Эды» разглядели в подробностях лишь в XX веке (Л. Андреевская и другие). А современникам Боратынского, отличавших его как замечательного поэта, был присущ более общий, панорамный взгляд. Так, Н. Полевой в апреле 1826 года писал в рецензии на издание «Эды» и «Пиров»: «„Эда“ есть первая поэма, изданная Баратынским. Но это не первый опыт. Читатели найдут в ней мастерское произведение опытного поэта. „Эда“ есть новое блестящее доказательство таланта Баратынского. Если должно согласиться, что романтическая поэма введена в нашу поэзию Пушкиным, то надобно прибавить, что поэма Баратынского есть творение, написанное не в подражание Пушкину. Два сии поэта совершенно различны между собою. Характер Баратынского <…> самобытно отразился в новой его поэме. — <…> поэт умел облечь свою повесть в прелестный поэтический рассказ. Героиня поэмы возбуждает живое участие. — Искусство Баратынского в отношении стихосложения превосходно. Рассказ в самых обыкновенных подробностях у него не только не прозаический и не вялый, но совершенно поэтический. — Нам чрезвычайно нравится также искусство Баратынского переносить смысл из стиха в стих. Этим он умеет избегать монотонии, которая к каждой рифме приколачивает утомительное однообразие <…>».

Боратынский никак не участвовал в этой журнальной и эпистолярной полемике, хотя внимательно читал журналы и альманахи. Как свидетельствуют все, кто с ним общался, он отличался превосходным литературным вкусом и на редкость верными и точными критическими суждениями. Л. Андреевская в работе «Поэмы Баратынского» (1929) высказала острую мысль по этому поводу:

«<…> Полемичность Баратынского была молчалива и действенна, не менее действенна, чем болтливая и откровенная полемика Пушкина. <…>

Баратынский ответил критике не эпиграммой, но новой поэмой „Бал“».

Разумеется, он был не только молчалив в полемике: без реплик, острот, эпиграмм у него порой не обходилось. Но отнюдь не критикам он отвечал, — внимания и тем более расположения литературных судий поэт никогда не искал и что-то доказывать критикам нужды не имел, — Боратынский отвечая всю жизнь только своей музе — своему дарованию.

Насчёт характера пушкинской полемики Л. Андреевская, конечно, загнула: откровенен — да, был, но только не болтлив: предельно лаконичен. У Пушкина — прозаика и критика — нет лишних, ненужных слов. Другое дело, часть его высказываний, опубликованных по смерти, ещё не предназначалась для печати: Пушкин постоянно оттачивал свою мысль. Например, по отношению к творчеству Боратынского, он снова и снова возвращается к своим оценкам, уточняя их. Вот начальный набросок, где речь о поэме Боратынского: «<…> появление „Эды“, произведения столь замечательного оригинальной своею простотою, прелестью рассказа, живостью красок и очерком характеров, слегка, но мастерски означенных, — появление „Эды“ подало только повод к неприличной статейке в „Северной пчеле“ и слабому возражению, кажется, в „Московском телеграфе“». А через два года Пушкин уже формулирует самое важное: «…перечтите сию простую, восхитительную повесть: вы увидите, с какою глубиною чувства развита в ней женская любовь». — В последнем высказывании Александр Сергеевич, кстати, предвосхитил то, что было понято филологами и литературоведами лишь спустя век…

Любопытна история с эпилогом к поэме «Эда», который имелся в ранней редакции. Поначалу, печатая частями поэму, Боратынский собирался опубликовать и эпилог в «Мнемозине», но цензура его не пропустила. Тогда он отправил эпилог Рылееву и Бестужеву в «Звёздочку»; стихи были набраны, однако альманах не вышел из-за событий на Сенатской площади в декабре 1825 года. В свою книгу 1835 года Боратынский «Эпилог» не включил; и он был напечатан лишь спустя десятилетия — в сборнике сочинений Д. Давыдова среди произведений, ему посвящённых.

Ты покорился, край гранитный,

России мочь изведал ты

И не столкнёшь её пяты,

Хоть дышишь к ней враждою скрытной!

Срок плена вечного настал,

Но слава падшему народу!

Бесстрашно он оборонял

Угрюмых скал свою свободу.

Из-за утёсистых громад

На нас летел свинцовый град;

Вкусить не смела краткой неги

Рать, утомлённая от ран:

Нож исступлённый поселян

Окрововлял её ночлеги!

И всё напрасно! Чудный хлад

Сковал Ботнические воды;

Каким был ужасом объят

Пучины бог седобрадат,

Как изумилися народы,

Когда хребет его льдяной,

Звеня под русскими полками,

Явил внезапною стеной

Их перед шведскими брегами!

И как Стокгольм оцепенел,

Когда над ним, шумя крылами,

Орёл наш грозный возлетел!

Он в нём узнал орла Полтавы!

Всё покорилось. Но не мне,

Певцу, не знающему славы,

Петь славу храбрых на войне.

Питомец муз, питомец боя,

Тебе, Давыдов, петь её.

Венком певца, венком героя

Чело украшено твоё.

Ты видел финские граниты,

Бесстрашных кровию омыты;

По ним водил ты их строи.

Ударь же в струны позабыты

И вспомни подвиги твои!

Н. В. Путята сопроводил одну из копий рукописи своим пояснением:

«„Эпилог“ этот написан в 1824 году в Гельсингфорсе, в то время, когда была кончена вся повесть Эды; но Баратынский не хотел напечатать его в том виде, как он вылился из-под пера в первую минуту вдохновенья. Он находил, что некоторые выражения могут показаться обидными и неверными для покорённого народа. По беспечности или по другим причинам он не исправил его, и „Эда“ вышла в свет без „Эпилога“».

«Эпилог» свидетельствует о том, что Боратынский всё-таки знал — и неплохо — недавнюю историю Финляндии и взаимоотношений с Российской империей. Н. В. Путята вряд ли прав: обидных для финнов и неверных выражений в «Эпилоге» нет, — напротив, поэт отдаёт должное «падшему народу», бесстрашно оборонявшему свою свободу. «Эпилог» исторически правдив: он поёт славу русских воинов, воевавших столетиями с завоевателями-шведами, и славу защитников Финляндии, отстаивающих независимость своей страны. Другое дело, он выпадает из лирической канвы стихотворной повести, — скорее всего, именно поэтому Боратынский по прошествии лет утратил к нему интерес и не стал включать в текст переиздаваемой поэмы.

Глава двенадцатаяПРОЩЕНИЕ

Живое слово писем

В конце января 1825 года генерал-губернатор Финляндского края А. А. Закревский выехал из Гельсингфорса в Петербург. Ему предстояло встретиться с Александром I. Закревский уверил Боратынского, что замолвит за него слово…