Боратынский — страница 59 из 109

Злак не восстал бы до небес.

А человек! Святая дева!

Перед тобой с его ланит

Мгновенно сходят пятна гнева,

Жар любострастия бежит.

Дружится праведной тобою

Людей недружная судьба,

Ласкаешь тою же рукою

Ты властелина и раба.

Недоуменье, принужденье —

Условье смутных наших дней,

Ты всех загадок разрешенье,

Ты разрешенье всех цепей.

Глубокий и горький взгляд на существование природы и жизнь человека!..

«Дщерь тьмы», «согласье прям» (от старинного «пря» — спор) — архаизмами стихотворение усилено именно при его переработке, дабы сильнее показать эту древнюю могучую силу, разрешающую всё и вся на земле. Если по прошествии веков человечество ожидает последняя смерть, то потом та же участь постигнет и усмирённое «буйство бытия» на земле.

Филолог Ирина Семенко считает это стихотворение откликом на натурфилософские построения любомудров, причём откликом весьма своеобразным: «Поэт приветствует мировую гармонию и поёт ликующий гимн её организатору, но им оказывается губитель, что противоречило учению натурфилософов… У В. Ф. Одоевского, например, говорилось в неопубликованном трактате „Сущее“, что жизнь есть „добро“, а смерть — „зло“. Прекращение жизни, как единственно возможное исправление её несовершенств, частных и общих, — таков парадоксальный вывод Баратынского. И вывод этот полон скорби».

Ликующий гимн — конечно, слишком: никакого ликования в тоне стихотворения нет, он скорее будничный, как обыденна неумолимая поступь всеобщей погибели. И торжественные ноты, и патетические восклицания — сгущённая до запредельного мрака ирония, неотличимая от скорби. Возможно, Боратынский таким образом и устроил свою «прю» с любомудрами, однако вряд ли это было для него важным: он выражал свой собственный взгляд на жизнь и смерть.

По мнению И. Семенко, в поздней редакции «Смерти» Боратынский скрыто полемизирует с двумя крупнейшими поэтами XVIII века Державиным и Ломоносовым, в частности, с известной одой Державина «На смерть князя Мещерского» и «Преложением псалма 103» Ломоносова.

«<…> По-видимому, около середины 1830-х годов Баратынский подверг активной переоценке также и философские основы — в своей сущности оптимистически просветительские — русской оды XVIII века. <…>

В ужасе Державина <…> больше оптимизма, чем в отчаянном „гимне“ Баратынского. Стихи Державина и заканчиваются оптимистическим призывом пользоваться „мгновенным даром“ — жизнью.

Для Державина жизнь — бо́льшая реальность, чем смерть. В стихотворении Баратынского, наоборот, смерть действительнее жизни и восхваление её — почти гимн божеству. Но он лишён радости.

По своему содержанию, по своему жанру („гимн“), по своей интонации стихотворение Баратынского — отрицательная параллель к „Преложению псалма 103“ Ломоносова. У Ломоносова устроитель вселенной — бог.

Совершенно излишне касаться здесь вопроса об отношении Ломоносова к религии; в центре внимания Ломоносова — прекрасная целесообразность мироустройства; ей радуется его просветительская мысль. <…>

Словесные совпадения <…> не оставляют сомнений в сознательной полемической направленности стихотворения Баратынского <…>».

Однако сам по себе спор с классиками русской поэзии — не главное для поэта: ему важно как можно полнее разобраться в собственной душе и в собственных мыслях.

Незадолго до стихотворения «Смерть» Боратынский перевёл с французского элегию А. Шенье о человеческой доле на земле — а по сути создал своё стихотворение, поскольку оригинал сильно сокращён и переработан:

Под бурею судеб, унылый, часто я,

Скучая тягостной неволей бытия,

Нести ярмо моё утрачивая силу,

Гляжу с отрадою на близкую могилу,

Приветствую её, покой её люблю,

И цепи отряхнуть я сам себя молю.

Но вскоре мнимая решимость позабыта

И томной слабости душа моя открыта:

Страшна могила мне; и ближние, друзья,

Моё грядущее, и молодость моя,

И обещания в груди сокрытой музы —

Всё обольстительно скрепляет жизни узы,

И далеко ищу, как жребий мой не строг,

Я жить и чувствовать услужливый предлог.

…Услужливый предлог — многого стоит этот поразительный эпитет!..

Скрытая ирония «Смерти», касающаяся и верховных, над-мирных сил («Всемогущий», «Святая дева!»), как и жалкая участь земного человека, что цепляется за жизнь («Из А. Шенье»), конечно, никак не решала вопроса: зачем так, а не иначе устроена жизнь.

О вере и неверии

Как ни крути, а без Бога ни до порога… И Боратынский пишет, по-видимому, в том же 1829 году, по духу религиозный диалог двух любящих друг друга сердец.

Это большое стихотворение впервые вышло под заглавием «Сцена из поэмы „Вера и неверие“»; впоследствии оно печаталось под названием «Отрывок», хотя совершенно очевидно, что перед нами не часть чего-то, а законченное произведение.

Сюжет этого стихотворения почти не связан с внешним миром — но с развитием мысли, обусловленной душевными переживаниями героев.

Он — на вершине земного счастья: небо чисто и светло, и они с любимой вдвоём под густой липой, на свежем лугу, в виду свежей дубровы и весёлой реки, овеянные благоуханным ветерком, будто бы дышащим самим счастьем, — и Она, рядом с Ним, чувствует то же самое, равно наслаждается каждым мигом.

Он с умилением созерцает «красу творенья» и думает: «<…> велик Зиждитель, / Прекрасен мир!..»; в глазах его невольные слёзы благодарения… И Она — так благодарна жизни и любимому, что не знает, о чём ещё молить Создателя:

<…> Ах! об одном: не пережить

Тебя, друг милый, друг сердечный.

Одно лишь пожелание, высказанное непроизвольно, по привычке, по врождённому желанию любящих: жить вместе и умереть вместе. — Но этих обычных слов, невзначай произнесённых, хватило, чтобы гармония счастья была тут же нарушена.

Он

Ты грустной мыслию меня

Смутила. Так! сегодня зренье

Пленяет свет весёлый дня,

Пленяет Божие творенье;

Теперь в руке моей твою

Я с чувством пламенным сжимаю,

Твой нежный взор я понимаю,

Твой сладкий голос узнаю…

А завтра… завтра… как ужасно!

Мертвец незрящий и глухой,

Мертвец холодный!.. Луч дневной

В глаза ударит мне напрасно!

Вотще к устам моим прильнёшь

Ты воспалёнными устами,

Ко мне с обильными слезами,

С рыданьем громким воззовёшь:

Я не проснусь! И что мы знаем?

Не только завтра, сей же час

Меня не будет! Кто из нас

В земном блаженстве не смущаем

Такою думой? <…>

Древний ужас исчезновения, живущий в смертном, проснулся от легчайшего прикосновения мысли. Блаженство держалось лишь забытьём от страшного видения смерти: счастье сиюминутно, ненадёжно и в любое мгновение может изменить.

Она — по обычаю веры — пытается успокоить Его, напоминая, что есть другая жизнь, за гробом, обещанная Творцом:

<…> Ах! как любить без этой веры!

Но этот её вздох печален: яд сомнения любимого уже проник в кровь, и, наверное, Она больше по привычке произносит эти слова.

Он же, выразив свой затаённый страх, постепенно освобождается от помрачения и наполняется верой:

Он

Так, Всемогущий без неё

Нас искушал бы выше меры;

Так, есть другое бытиё!

Ужели некогда погубит

Во мне Он то, что мыслит, любит,

Чем Он созданье довершил,

В чём, с горделивым наслажденьем,

Мир повторил Он отраженьем

И сам Себя изобразил? <…>

Несовершенство человеческого мира, этого «пира нестройного» слишком очевидно, оно не могло быть устроено благим Создателем, Который не может быть «не прав»:

Нет! мы в юдоли испытанья,

И есть обитель воздаянья:

Там, за могильным рубежом,

Сияет день незаходимый,

И оправдается Незримый

Пред нашим сердцем и умом.

Что это? Вера ли, надежда? — или убеждение разума?..

Может быть, это не больше, чем недолгое облегчение после выговоренного, попытка уверить себя?.. Да разве и Творец оправдывается перед творением?..

От былого блаженства под густой липой не осталось ничего, лишь только мятежная мысль о сиюминутности жизни коснулась души. Не есть ли сама мысль, само малейшее сомнение — мятеж против Всемогущего?..

Последние слова произносит подруга, — она по-прежнему не сомневаясь верит в Бога, но тот яд сомнения, что излил любимый, заметно поколебал её:

Она

Зачем в такие размышленья

Ты погружаешься душой?

Ужели нужны, милый мой,

Для убеждённых убежденья?

Премудрость вышнего Творца

Не нам исследовать и мерить;

В смиреньи сердца надо верить

И терпеливо ждать конца.

Пойдём; грустна я в самом деле,

И от мятежных слов твоих,

Я признаюсь, во мне доселе

Сердечный трепет не затих.

Филолог Евгений Лебедев проникновенно и глубоко разобрал «Отрывок» в своей книге «Тризна», сравнив стихотворение-диалог с чем-то «вроде концерта для двух скрипок с оркестром». Он считает, что это стихотворение не имеет себе равных среди других произведений Боратынского «по обнажённости отчаяния», добавляя; «А ведь отчаяние у него почти всегда сопутствует проникновению в сущность предметов». Особенно страшным кажется исследователю «финал этого концерта»: Он всё-таки пришёл к утишающему примирению с земным исчезновением — зато у неё всё только начинается, ибо