к обижаемым людям и от желания помочь им — он просто не выставляет эти мысли напоказ. Но неприятие всякой несправедливости уже укоренилось в ею сознании.
Худощавый, с узким лицом и темными живыми глазами подросток «был непохож на других». «В этот период, — вспоминал В. Кецховели, — характер товарища Сталина совершенно изменился: прошла любовь к играм и забавам детства. Он стал задумчивым и, казалось, замкнутым». Более старший семинарист Сеид Девдориани, учившийся уже в третьем классе, еще более наблюдателен: «Тихий, предупредительный, стыдливый, застенчивый — таким я помню Сосо с первых дней семинарии до знакомства».
Казалось бы, странно, что на основании подобных оценок А. Буллок делает неожиданный вывод: «Сталин научился прятать чувства с мастерством опытного лицемера (курсивы мои. — К.Р.), и это свойство стало его второй натурой. В глубине души он вынашивал ненависть к власть имущим, но не вообще, а лишь поскольку был затронут лично он».
Конечно, английский историк выдумал этот вывод. Но, чтобы выглядеть убедительным, он приводит цитату из воспоминаний дочери Сталина — Светланы Аллилуевой, написанных ею уже в пожилом возрасте. Она утверждала, будто бы «в результате учебы в семинарии он пришел к выводу, что все люди нетерпимы, грубы, обманывают других, чтобы подчинить их своей воле; что все люди интриганы и, как правило, обладают множеством пороков и весьма малым количеством добродетелей».
Вызывает изумление: неужели исследователь, цитирующий «воспоминания», не понимает, что эта обличающая всех людей гневная филиппика не имеет даже косвенною отношения к мировоззрению Сталина вообще и ужтем более к его юношеской философии? Неужели Буллок не может осознать, что этот озлобленный упрек в отношении «человечества» не более чем старческий вывод самой Светланы Иосифовны? К которому она пришла на склоне жизни, под влиянием собственных неудач и разочарований. В ней явно говорит возмущение, вызванное пропагандой хрущевского периода, нагло очернявшей ее отца после его смерти. И, пожалуй, англичанин может это понять. Может, но не хочет...
Впрочем, подобные глупости писали и другие сочинители. И лишь после многих десятилетий бездумной пропаганды историки с удивлением стали соображать, что юный Сосо, безусловно, был романтической натурой. Именно эта романтика, замешенная на обостренных чувствах человеческого достоинства и восприятия справедливости, заставила его сделать первые шаги к осознанию социальных проблем. Конечно, все революционеры, вне зависимости от того, осознают они это или нет, являются романтиками, готовыми жертвовать собой ради человеческого блага, но быть вождями, вести за собой, не проявляя страха, массы могут только очень сильные натуры.
Переезд в Тифлис для Иосифа Джугашвили был равнозначен выходу в большой мир. Тифлис считается одним из древнейших городов на свете, а на исходе IV столетия он стал столицей Грузии. Поступление в семинарию было многообещающим событием. Он вошел в семинарию, как в храм, и хотя у него уже были серьезные сомнения в религии, но он еще не имел ясных представлений о предопределенности своего будущего.
Теперь, оказавшись вдали от привычных, почти патриархальных мест, в которых прошло его детство, он не мог не почувствовать свое одиночество. Но его ностальгия трансформировалась не в растерянность, она переросла в ощущения еще более глубокой связи с родиной и заставила серьезнее задуматься о судьбе своего народа. Пребывание в мире, замкнутом семинарскими стенами, не могло пройти для него бесследно.
Фасад трехэтажного здания духовной семинарии, на балконе которой висели на железной штанге колокола, выходил к Пушкинскому скверу, и казалось, что уже это как бы призывало к выбору между послушанием и вольнодумством Несмотря на церковные законы и строгость порядков, тифлисская православная семинария являлась в это время «рассадником всякого рода освободительных идей среди молодежи, как народническо-националистических, так и марксистско-интернационалистических».
Конечно, церковь стремилась создать в стенах семинарии особый мир. Сразу за главным входом, на первом этаже вестибюля, с левой стороны, размещались кабинеты инспектора и надзирателей, а справа — канцелярия. Прямо от входа находилась «больница». В середине второго этажа располагалась домовая церковь, по обеим сторонам которой размещались классы с окнами, выходившими на улицу, учительская и квартира ректора. Из последней вела секретная дверь, через которую ректор наблюдал за поведением учеников в церкви. Спальные комнаты и библиотека размещались на третьем этаже, а гардеробная, столовая и кухня — в подвале здания.
Снаружи, со стороны, противоположной скверу, к зданию примыкал большой двор, с растущими в нем акациями и скамейками около них. У стены были сложены большие поленницы, а в глубине двора находилась начальная школа, в которой семинаристы 5-го и 6-го классов давали «приходящим детям» пробные уроки. И все-таки, несмотря на строго регламентированную жизнь, семинария не была «каменным мешком», а местные учащиеся и дети обеспеченных родителей вообще жили за ее стенами.
У сына Екатерины Джугашвили такой возможности не было. Видимо, к этому периоду Иосиф серьезно пересмотрел свое отношение к религии. Он не мог не обратить внимание на вероломство и предательство, пронизывающие библейскую историю. Нет, он не перечеркивает христианские заповеди и глубинный смысл церковного учения. Церковь учила, что даже народы с различными языками, принявшие православие, «объединились в братстве».
Не мог он не впитать и «слова Христа о Его благоговении по отношению к бедным людям и осуждении Им тех, кто отягощен земным богатством, чтобы думать о царстве небесном». Христианский идеал мира, в котором нет неравенства и «все люди братья», полностью импонировал устремлениям его взрослеющей души и отвечал уже обозначившимся взглядам и убеждениям. Позже для их осуществления он стал искать свой путь, отличный от церковной философии.
Но первоначально к своеобразному «еретизму» подростка подтолкнули не расхождения с церковными догмами, а семинарские порядки. В силу строгости правил и постоянного надзора атмосфера закрытого учебного заведения была суровой, если не сказать жестокой. Между тем эта угнетавшая ум, строго регламентированная атмосфера и ограничения информации имели свою положительную сторону — запреты, подобно библейскому «яблоку», разжигали интерес юношей к знаниям.
Любая книга, попадавшая в число «вредных», любая политическая «крамольная» информация становились предметом острейшего разбора и споров. Обсуждений, из которых семинаристы извлекали больше «полезного остатка», чем студенты «вольных» университетов. Строгая дисциплина оказалась даже полезной для учащихся. Она не позволяла «отвлекаться» от занятий; и само обучение становилось не обузой, а удовольствием, потребностью, скрашивающей серость и однообразность жизни.
Но в тенденциозной литературе, примитивно-упрощенно оценивающей семинарское образование вождя, легкомысленно опускаются ценности самой церковной методологии, имеющей более чем тысячелетний опыт и практику. Конечно, любая школа может дать лишь то, что она хочет дать. И уже само будущее возвышение Сталина свидетельствует, что пребывание в семинарии заложило в систему его мышления огромный капитал
Впрочем, иначе и не могло быть. Изучая теологию, библейскую и общую историю — по существу подразделы человеческой философии, воспитанники развивали умение анализировать и разбирать сложные тексты, постигая их скрытый смысл, учились логически рассуждать и делать обобщения. Они учились мыслить.
В первые годы обучения Иосифа видели добросовестно исполнявшим свои учебные и церковные обязанности, и его познания расширялись, оборачиваясь лестными оценками, позволяя быть в числе первых. Но молодой семинарист переживает неизбежную болезнь, присущую в этом возрасте каждой незаурядной романтической и творческой натуре, — он начинает писать стихи! Правда, он не афишировал своего увлечения.
И это талантливые стихи. Он следовал лучшим образцам своего века, еще не растратившего свежести поэтического наследия Пушкина и Лермонтова. Памятник Александру Сергеевичу стоял перед зданием семинарии, но поэзией Иосиф увлекся еще в Гори, он «писал экспромтом и товарищам часто отвечал стихами».
Волновавшие его темы вечны как мир, и позиция автора предельно обнажена. В ней и юношеский восторг перед красотой природы, поклонение родине и осмысление предназначения человека. В сохранившихся немногочисленных стихах молодого Иосифа Джугашвили нет революционных призывов, но само их настроение — вольнодумно, как стремление к «надежде», выражающей осуществление идеалов, скрытых в душе автора.
В одном из сохранившихся стихотворений — «Луне» он ассоциирует небесный объект с живым существом, способным «с улыбкой нежною» склониться «к земле, раскинувшейся сонно», и оптимистично утверждает, что «...кто был однажды повергнут в прах и угнетен, еще сравнится с Мтацминдой, своей надеждой окрылен». О затаенной в душе «надежде» он говорит в другом стихотворении, вопрошая: «...я радуюсь душой и сердце бьется с силой. Ужель надежда эта исполнима, что мне в тот миг прекрасная явилась?»
В другом он отдает дань лирической патетике, провозглашая: «Цвети, о Грузия моя! Пусть мир царит в родном краю!» А в строчках, посвященных Рафаэлу Эристави, приоткрывает созвучие мыслям грузинского писателя: «Когда крестьянской горькой долей, певец, ты тронут был до слез, с тех пор немало жгучей боли тебе увидеть довелось». Это стихотворение — наглядный пример элементов его словесной формы, включавшей использование характерного повторения стихотворного ряда: «Когда ты ликовал, взволнован величием своей страны...», «когда отчизной вдохновенный, заветных струн касался ты...».
Уважение к труду крестьянина, впитанное им с детства, ярко выражено в строках о старце, который «проходил по полю шквалом — сноп валился за снопом». И автор не скрывает своего сожаления перед неизбежностью человеческого увядания: «Постарел наш друг Ниника, сломлен злою сединой — плечи мощные поникли, стал беспомощным герой. Вот беда!..»