Борьба и победы Иосифа Сталина — страница 10 из 144

к обижаемым людям и от желания помочь им — он просто не выставляет эти мысли напоказ. Но неприятие всякой неспра­ведливости уже укоренилось в ею сознании.

Худощавый, с узким лицом и темными живыми глазами под­росток «был непохож на других». «В этот период, — вспоминал В. Кецховели, — характер товарища Сталина совершенно изме­нился: прошла любовь к играм и забавам детства. Он стал задумчи­вым и, казалось, замкнутым». Более старший семинарист Сеид Девдориани, учившийся уже в третьем классе, еще более наблюда­телен: «Тихий, предупредительный, стыдливый, застенчивый — та­ким я помню Сосо с первых дней семинарии до знакомства».

Казалось бы, странно, что на основании подобных оценок А. Буллок делает неожиданный вывод: «Сталин научился прятать чувства с мастерством опытного лицемера (курсивы мои. — К.Р.), и это свойство стало его второй натурой. В глубине души он вына­шивал ненависть к власть имущим, но не вообще, а лишь посколь­ку был затронут лично он».

Конечно, английский историк выдумал этот вывод. Но, чтобы выглядеть убедительным, он приводит цитату из воспоминаний дочери Сталина — Светланы Аллилуевой, написанных ею уже в по­жилом возрасте. Она утверждала, будто бы «в результате учебы в семинарии он пришел к выводу, что все люди нетерпимы, грубы, обманывают других, чтобы подчинить их своей воле; что все люди интриганы и, как правило, обладают множеством пороков и весь­ма малым количеством добродетелей».

Вызывает изумление: неужели исследователь, цитирующий «воспоминания», не понимает, что эта обличающая всех людей гневная филиппика не имеет даже косвенною отношения к миро­воззрению Сталина вообще и ужтем более к его юношеской фило­софии? Неужели Буллок не может осознать, что этот озлобленный упрек в отношении «человечества» не более чем старческий вывод самой Светланы Иосифовны? К которому она пришла на склоне жизни, под влиянием собственных неудач и разочарований. В ней явно говорит возмущение, вызванное пропагандой хрущевского периода, нагло очернявшей ее отца после его смерти. И, пожалуй, англичанин может это понять. Может, но не хочет...

Впрочем, подобные глупости писали и другие сочинители. И лишь после многих десятилетий бездумной пропаганды истори­ки с удивлением стали соображать, что юный Сосо, безусловно, был романтической натурой. Именно эта романтика, замешенная на обостренных чувствах человеческого достоинства и восприятия справедливости, заставила его сделать первые шаги к осознанию социальных проблем. Конечно, все революционеры, вне зависимо­сти от того, осознают они это или нет, являются романтиками, го­товыми жертвовать собой ради человеческого блага, но быть вож­дями, вести за собой, не проявляя страха, массы могут только очень сильные натуры.

Переезд в Тифлис для Иосифа Джугашвили был равнозначен выходу в большой мир. Тифлис считается одним из древнейших го­родов на свете, а на исходе IV столетия он стал столицей Грузии. Поступление в семинарию было многообещающим событием. Он вошел в семинарию, как в храм, и хотя у него уже были серьезные сомнения в религии, но он еще не имел ясных представлений о предопределенности своего будущего.

Теперь, оказавшись вдали от привычных, почти патриархаль­ных мест, в которых прошло его детство, он не мог не почувство­вать свое одиночество. Но его ностальгия трансформировалась не в растерянность, она переросла в ощущения еще более глубокой свя­зи с родиной и заставила серьезнее задуматься о судьбе своего на­рода. Пребывание в мире, замкнутом семинарскими стенами, не могло пройти для него бесследно.

Фасад трехэтажного здания духовной семинарии, на балконе которой висели на железной штанге колокола, выходил к Пушкин­скому скверу, и казалось, что уже это как бы призывало к выбору между послушанием и вольнодумством Несмотря на церковные законы и строгость порядков, тифлисская православная семина­рия являлась в это время «рассадником всякого рода освободитель­ных идей среди молодежи, как народническо-националистических, так и марксистско-интернационалистических».

Конечно, церковь стремилась создать в стенах семинарии осо­бый мир. Сразу за главным входом, на первом этаже вестибюля, с левой стороны, размещались кабинеты инспектора и надзирате­лей, а справа — канцелярия. Прямо от входа находилась «больни­ца». В середине второго этажа располагалась домовая церковь, по обеим сторонам которой размещались классы с окнами, выходив­шими на улицу, учительская и квартира ректора. Из последней ве­ла секретная дверь, через которую ректор наблюдал за поведением учеников в церкви. Спальные комнаты и библиотека размещались на третьем этаже, а гардеробная, столовая и кухня — в подвале зда­ния.

Снаружи, со стороны, противоположной скверу, к зданию при­мыкал большой двор, с растущими в нем акациями и скамейками около них. У стены были сложены большие поленницы, а в глубине двора находилась начальная школа, в которой семинаристы 5-го и 6-го классов давали «приходящим детям» пробные уроки. И все-таки, несмотря на строго регламентированную жизнь, семинария не была «каменным мешком», а местные учащиеся и дети обеспе­ченных родителей вообще жили за ее стенами.

У сына Екатерины Джугашвили такой возможности не было. Видимо, к этому периоду Иосиф серьезно пересмотрел свое отно­шение к религии. Он не мог не обратить внимание на вероломство и предательство, пронизывающие библейскую историю. Нет, он не перечеркивает христианские заповеди и глубинный смысл церков­ного учения. Церковь учила, что даже народы с различными языка­ми, принявшие православие, «объединились в братстве».

Не мог он не впитать и «слова Христа о Его благоговении по от­ношению к бедным людям и осуждении Им тех, кто отягощен земным богатством, чтобы думать о царстве небесном». Христиан­ский идеал мира, в котором нет неравенства и «все люди братья», полностью импонировал устремлениям его взрослеющей души и отвечал уже обозначившимся взглядам и убеждениям. Позже для их осуществления он стал искать свой путь, отличный от церков­ной философии.

Но первоначально к своеобразному «еретизму» подростка под­толкнули не расхождения с церковными догмами, а семинарские порядки. В силу строгости правил и постоянного надзора атмосфе­ра закрытого учебного заведения была суровой, если не сказать жестокой. Между тем эта угнетавшая ум, строго регламентирован­ная атмосфера и ограничения информации имели свою положи­тельную сторону — запреты, подобно библейскому «яблоку», раз­жигали интерес юношей к знаниям.

Любая книга, попадавшая в число «вредных», любая политиче­ская «крамольная» информация становились предметом острей­шего разбора и споров. Обсуждений, из которых семинаристы из­влекали больше «полезного остатка», чем студенты «вольных» уни­верситетов. Строгая дисциплина оказалась даже полезной для учащихся. Она не позволяла «отвлекаться» от занятий; и само обу­чение становилось не обузой, а удовольствием, потребностью, скрашивающей серость и однообразность жизни.

Но в тенденциозной литературе, примитивно-упрощенно оце­нивающей семинарское образование вождя, легкомысленно опус­каются ценности самой церковной методологии, имеющей более чем тысячелетний опыт и практику. Конечно, любая школа может дать лишь то, что она хочет дать. И уже само будущее возвышение Сталина свидетельствует, что пребывание в семинарии заложило в систему его мышления огромный капитал

Впрочем, иначе и не могло быть. Изучая теологию, библейскую и общую историю — по существу подразделы человеческой фило­софии, воспитанники развивали умение анализировать и разби­рать сложные тексты, постигая их скрытый смысл, учились логиче­ски рассуждать и делать обобщения. Они учились мыслить.

В первые годы обучения Иосифа видели добросовестно испол­нявшим свои учебные и церковные обязанности, и его познания расширялись, оборачиваясь лестными оценками, позволяя быть в числе первых. Но молодой семинарист переживает неизбежную болезнь, присущую в этом возрасте каждой незаурядной романти­ческой и творческой натуре, — он начинает писать стихи! Правда, он не афишировал своего увлечения.

И это талантливые стихи. Он следовал лучшим образцам своего века, еще не растратившего свежести поэтического наследия Пуш­кина и Лермонтова. Памятник Александру Сергеевичу стоял перед зданием семинарии, но поэзией Иосиф увлекся еще в Гори, он «пи­сал экспромтом и товарищам часто отвечал стихами».

Волновавшие его темы вечны как мир, и позиция автора пре­дельно обнажена. В ней и юношеский восторг перед красотой при­роды, поклонение родине и осмысление предназначения человека. В сохранившихся немногочисленных стихах молодого Иосифа Джугашвили нет революционных призывов, но само их настрое­ние — вольнодумно, как стремление к «надежде», выражающей осуществление идеалов, скрытых в душе автора.

В одном из сохранившихся стихотворений — «Луне» он ассо­циирует небесный объект с живым существом, способным «с улыбкой нежною» склониться «к земле, раскинувшейся сонно», и оптимистично утверждает, что «...кто был однажды повергнут в прах и угнетен, еще сравнится с Мтацминдой, своей надеждой ок­рылен». О затаенной в душе «надежде» он говорит в другом стихо­творении, вопрошая: «...я радуюсь душой и сердце бьется с силой. Ужель надежда эта исполнима, что мне в тот миг прекрасная яви­лась?»

В другом он отдает дань лирической патетике, провозглашая: «Цвети, о Грузия моя! Пусть мир царит в родном краю!» А в строч­ках, посвященных Рафаэлу Эристави, приоткрывает созвучие мыс­лям грузинского писателя: «Когда крестьянской горькой долей, пе­вец, ты тронут был до слез, с тех пор немало жгучей боли тебе уви­деть довелось». Это стихотворение — наглядный пример элемен­тов его словесной формы, включавшей использование характерно­го повторения стихотворного ряда: «Когда ты ликовал, взволнован величием своей страны...», «когда отчизной вдохновенный, завет­ных струн касался ты...».

Уважение к труду крестьянина, впитанное им с детства, ярко выражено в строках о старце, который «проходил по полю шква­лом — сноп валился за снопом». И автор не скрывает своего сожа­ления перед неизбежностью человеческого увядания: «Постарел наш друг Ниника, сломлен злою сединой — плечи мощные поник­ли, стал беспомощным герой. Вот беда!..»