Борьба как внутреннее переживание — страница 10 из 19

Есть только одна масса, которая не выглядит смешной: армия. Буржуа также сделал армию смешной. Есть только два солдата: наемник и доброволец. Ландскнехт был и тем и другим одновременно. На него как на сына войны также не нападала та ожесточенная обида, которая все больше и больше разлагала тело армий, и выражение которой можно было, в конце концов, прочитать на дощатых перегородках каждого полевого сортира. Он был рожден для войны и нашел в нем то состояние, в котором он только и мог проявить себя во всей полноте.

Все же ландскнехт вовсе не воплощал идеал героя своего времени. Он «не думал ни о чем». Это был скорее сознательный боец, который старался проникнуть в его задание, итак также законченный тип, внешний и внутренний мир которого должны были стоять в гармонии. С общим истощением боевой морали он становился все реже. Спорный вопрос, выражается ли воля к жизни народа яснее в слое борцов, которые стремятся отличить право и бесправие, или же в здоровой, сильной расе, которая любит борьбу ради борьбы, или, используя слова Гегеля, представляет ли мировой дух себя наиболее полновесно посредством сознательного или посредством бессознательного инструмента. Во всяком случае, только ландскнехт оставался всегда одинаковым, самим собой, как в его первой битве, так и в последней.

«Тревога! Сегодня ночью в 2 часа полку приказ на погрузку. Во Фландрию!» Усталые лица становились еще бледнее, беседа умолкала, трубки гасли. Где-нибудь, окутанная снами, мерцала деревушка, недостижимый остров блаженства. Опять! И как раз еще избежав ревущей глотки. Сказаться больным, дезертировать! Нет. Спасения нет, флажки развешаны, начинается новая загонная охота. Мать, женская улыбка, тепло! И в полдень покрытый белой скатертью стол. Жить, и пусть даже на самом маленьком участке земли: жить! Или, по крайней мере, спать, находиться в полузабытьи, как животное, и иногда просыпаться довольным.

Ах, так должно быть! Но должно ли быть все же так по-настоящему? Только один сидел в круге с блестящими глазами и острым лицом. Это был ландскнехт, прирожденный боец.

Да, они еще действительно где-то сидели, старые ландскнехты. Когда сумерки с мертвых полей стекали в траншеи, скудный свет из полуразвалившегося блиндажа мерцал на забытом богом участке фронта. Если проспали целый день в лоне земли и с просыпающимися инстинктами как ночное животное извивались по заросшим сапам к боевой позиции, то наверняка заходили к ним, чтобы освежиться в их беспечном шуме. «Бодрые, как всегда», звучал один из лозунгов, которые они любили слышать, и также казалось, что когда из всего этого мертвого и немого отчаяния прибывали в ее круг, как если бы к ним туда сбежала беспечная жизнь. Наконец, находились те, которые в этом ужасном ландшафте чувствовали себя как дома.

Окружение их было самым мужским. Грубые дощатые перегородки, опирающиеся на балки и стойки с грубой корой, где висели винтовки, скамьи и массивный стол, бутылка с воткнутой свечой. Так могли проживать образом суровые трапперы в своих срубах или капитаны пиратских кораблей в их каютах. Так, пожалуй, растрачивалась замечательная стихийная сила в тавернах ваганта Вийона, так в Голове дикого кабана на Истчип. Там они сидели в узком кругу, отчаянный выводок, обветренный и изношенный, с лицами как отточенные лезвия, полные решимости, породы и энергии. Их язык был краток, полон метких слов, рубленный и разорванный как очереди их пулеметов, со словами четкими и полными земной силы. Всюду, где собираются мужчины в их первоначальном виде, возникают такие языки. Боже мой, насколько, все же, эти парни превосходили тех людей, которые в Женеве и Цюрихе писали возмущенные статьи о войне и утверждали позже, что были близки к настоящему биению пульса времени!

Это было странно: где бы они ни были вместе, шнапс не отсутствовал никогда. Это было опьянение, которое подходило им, оно было сжато как взрыв, коротко и жестоко как удар обухом топора. Там имело значение только мгновение, смерть стояла у стены как незамеченный лакей. Если опьянение расплавляло угловатую действительность в яркие цвета, неудержимое чувство силы просыпалось в них, какое-то смелое наследие вспыхивало в крови, какой-то крестоносец, рыцарь-разбойник, норманн или участник крестьянского восстания Башмака мог в нем возрождаться. Когда путаница безрассудно смелых голосов становилась все более дикой и обломки с шумом падали со стен, то жизнь ценилась не больше бутылки вина, хорошо было напиться ее и стрелять по следующей стене. Естественные силы, слепые как шторм и волна, угрожали разорвать артерии и сгореть в опьянении, чтобы утонуть в бессознательном.

Часто это беспокойство заставляло их темными ночами перелазить через проволоку. В них, которые прорастили на зубцах своей жизни пестрое знамя опьянения, скрывалось какое-то своеобразно дикое упоение также ставить на карту эту жизнь. Когда ветер пел в проволочных заграждениях и шумел над скудными пучками травы, когда странные тени скользили в тумане, тогда ужас нейтральной полосы проникал в них со всех сторон, так сильно, что даже грудь этих самых смелых людей поднималась и опускала со свистящим пульсированием. Неизмеримо вырастало в них чувство уединенности, когда перед ними и за ними возвышались пограничные валы народов как черные, угрожающие ленты ночи. Желание охотника и страх дичи смешивались в их крови авантюристов и напрягали их органы чувств до животной остроты. Было не хорошо окапываться перед траншеями, когда они двигались в ночи. Иногда, когда все часовые стояли уже в полусне, ряд трещащих ударов раздавался в пустоши перед ними, красноватый блеск сверкал, и крик скользил резко, долго и легко за пространство. Тут каждый знал – как знают что-то во сне, хотя никогда не узнали это – что этот крик, который заставлял кровь в жилах закоченеть, мог быть только последним криком. Все подскакивали, взволнованно и проснувшись, как в одиноких деревнях в джунглях все просыпается, когда хижины содрогаются от воя жадного хищника. Тогда неистовство гремели винтовки, осветительные ракеты взлетали и падали неутомимо. Это были короткие, ужасные поминки, в то время как пустынный участок местности, пустой и застывший как зловещая кулиса, висел в белом свете.

Когда ужас стихал, то ландскнехты выползали из черной глубокой тени воронки и подкрадывались назад в свои траншеи. Поспешно они отвечали на вопросы солдат и расставались перед траверсой. Если луна в этот момент вырывалась из-за облаков, то они пристально рассматривали друг друга с дрожью: их лица были настолько бескровными и худыми, что в бледном свете они блестели как кости. Долго на их топчанах от них убегал сон, их руки сильно дрожали. Так дрожит игрок, когда на рассвете он шагает по пустым улицам, в то время как еще черный и красный цвета карт пляшут перед его глазами.

Что могло снова и снова гнать их в ночную пустыню? Приключение? Наслаждение страхом? Или они были оборотнями, людьми, которые превращались в животных, чтобы неистово мчаться с воем по покинутым полям и ложиться на перекрестках в засаду?

Иногда даже казалось, что они еще не нашли удовлетворения в процессе охоты, как если бы они сами должны были поставить на вершины ужаса еще свой козырь. Так иногда нас поражал ужасный юмор, который в стихах и рисунках поселился на каменных стенах опустошенных деревень.

Однажды, светлой сентябрьской ночью, мы двигались навстречу дальнему сиянию битвы. Тупо и молчаливо плыли массы по пыльной дороге, тянущейся в сторону раскаленного горизонта. Все чувства утихли, оглушенные гигантской силой гремящего все ближе огня. Но посреди потока один, привязавший себе к каске пару больших бычьих рогов, равнодушно скакал как отправляющийся на бой германский бог.

В другой раз, когда под самым мощным обстрелом обрушивался городок Комбль, залитый градом стали и камней, мы увидели двух человек, замаскировавшихся женской одеждой, с красными зонтиками от солнца, бегущих вокруг руин. Эти люди были той же самой природы, что и ударная группа, которая захватила траншею противника, закидав ее пустыми винными бутылками, как тот шотландский штурмовой отряд, который для атаки играл в футбол напротив вражеских позиций, или как немецкий лейтенант, о которым на фронте рассказывали, что он нашел способ разрывать гранату с длинной ручкой, держа ее как факел над своей головой, причем ни один ее осколок его не задевал.

Пусть кто-то захочет перекреститься при таких примерах божественной дерзости; но мне не хотелось бы обходиться без них. Как раз в те часы, когда чудовищная мощь вещей угрожала своими ударами сделать душу мягкой и податливой, находились мужчины, которые небрежно танцевали над этим прочь, как над пустотой. И та единственная идея, которая подобает для мужчин, что материя – это ничто, а дух все, та идея, на которой только основывается величие человека, преувеличивалась ими до парадоксов. Там чувствовалось, что это учащение поразительных эффектов, эти ревущие стальные грозы, как бы жадно они ни вздымались вверх, все же, были только механизмом, только театральными кулисами, приобретавшими свое значение только благодаря игре, которую на их фоне играл человек.

Очень глубокое значение есть в том, что как раз самая сильная жизнь жертвует собой наиболее послушно. Лучше погибнуть как рассыпавшийся на части метеор, чем угаснуть с дрожью. Кровь ландскнехтов всегда вспенивалась под лопастями винтов жизни, не только, когда железное опьянение боя несло их от волны к волне. Они должны были выражать жизнь и формировать, дико и сильно, как она беспрерывно пробивалось им из их глубины. Если мужской добродетелью для них были только опьянение и огонь, то борьба, вино и любовь раскаляли их до белого каления, до дикого желания смерти. Каждый час требовал содержания, пестро и горячо проносились дни между их рук как жемчужины раскаленных четок, которым они должны были молиться, чтобы воплотиться. Из одного источника вспыхивало им все бытие, это могло отражаться в полном стакане, в неистовых глазах противника или в мягкой улыбке девушки. В опьянении просыпалось желание победить, на вершинах битвы опьянение, в руках любви у них сплавлялось и то, и другое.