Резкий смех неистовствует над нами, чтобы утихнуть вдали. Короткие маленькие огненные облака брызгают. Иногда шумящий книзу напор разбивается в бурной, ревущей ярости. Тогда свистящий рой осколков, зубчатых и угловатых, подметает воздух.
Мы обычно называем это опасной атмосферой, «толстым воздухом». К этому не может полностью привыкнуть ни один человек, даже самый смелый.
С тысячью членов просыпается в нас страх и скоро сгущается до чувства абсолютной силы. Если бы кто-то захотел дать его картину, то нельзя было бы выбрать лучше, чем картину этого ландшафта: черная, печальная долина, беспрерывно и болезненно прожигаемая горящими точками. Против этого не поможет никакое мужество, потому что опасность всюду, она не разоблачает себя, весь ландшафт кажется насыщенным ею. Неизвестное ужасно. Когда, где, как? Оно может появиться ежеминутно, совсем близко, дробя, надламывая, разрывая. То, в кого оно попадает, тот остается лежать, в то время как другие бегут дальше, не удостаивая павшего даже беглым взглядом. Ужасны крики одиноких умирающих, они прибывают из темноты с длинными паузами, и затихают, как крики животных, которые не знают, почему они должны страдать.
Снова и снова нужно спросить себя, что в этом мраке, в котором царит одно лишь чувство страха, о котором нельзя получить никакого представления, еще заставляет человека, собственно, идти вперед. Никто не падает на землю, чтобы тайком убежать; шатаясь, пыхтя и проклиная, каждый идет вперед. Что тут за побуждение, которое производит здесь еще движение, хотя никакой душевной силы тут больше нет? Наслаждение боем? Оно охватит нас завтра, когда мы увидим перед собой врага как существо из плоти и крови, но то, что происходит здесь, это настолько трезво и математически, как будто смерть использовала нас как функцию для уравнения. Это страшный расчет вероятностей, при котором личная сила не играет никакой роли.
Но, вероятно, этот стимул состоит в дисциплине? Этого тоже не может быть, так как здесь каждый также рассчитывает только на себя, и солдат, и командир, и что удерживает эту маленькую группу, это только лишь инстинктивное стремление, вроде того, что царит в стае перелетных птиц. Здесь дисциплина больше совсем не играет роли, ни в положительном, ни в отрицательном смысле, для этого положение слишком серьезно, и требует слишком много всей силы. Если командир находит дорогу, и солдат в состоянии держаться в его близости, то этого уже много. Выступать за или против дисциплины, для этого только тогда есть время, когда все спокойно.
Тогда, может быть, мотивами являются отечество, чувство чести и долга? Но если теперь, именно теперь, когда попадания снарядов окружают нас как лес пламенных пальм, кто-то захотел бы крикнуть нам эти слова, то в ответ он получил бы только дикое проклятие. Здесь нет места для воодушевления, и, об этом нужно, пожалуй, сказать, здесь происходит работа, которая выполняется почти бессознательно, и в этом отношении эта работа носит животный характер.
Насколько человек здесь является индивидуумом, настолько он состоит только от страха. Но именно то, что он, все же, двигается, доказывает, что за ним стоит более высокая воля. То, что человек не чувствует ее, что как раз все личное возражает против этой воли, это показывает, что эта воля должна быть очень могущественной. Это потенциальная энергия идеи, которая воплощается здесь в кинетическую энергию, и которая сурово предъявляет свои требования.
Она умеет находить дорогу через неизвестное, и она влечет нас к цели, хотя страх наполняет нас. До тех пор пока она сильна, она всегда найдет свои инструменты, и если она угаснет, тогда всему конец. И если мы позже, когда у нас есть время поразмышлять, делаем подвиг из того, что здесь происходит, тогда мы делаем это по праву, так как сущность героя именно в том, что его идея движет его через все преграды материи. Мы чувствуем страх, так как мы преходящие существа, но если бессмертное побеждает этот страх в нас, то мы можем этим гордиться. Это показывает, что мы действительно связаны с жизнью, а не только с существованием.
Так мы идем вперед, мы проходим наш путь как одинокая, неизвестная толпа, которая, однако, сама не зная этого, посреди этих смертельных пустынь невидимо связанна с большими мощными потоками жизни. Мы преодолеваем также ложбину, этот адский засов передовой, днем и ночью засыпаемой огнем. Мы бежим. Все быстрее, все тяжелее сливаются попадания снарядов друг с другом, поглощая сами себя в растущем рокоте. Земля катится, резкими, тяжелыми волнами душный воздух бьет нам в лицо, наполненный газом и запахом тлена. Комья земли с глухими ударами бьют по нашим каскам, осколки звенят, ударяясь об обмундирование. Очень отчетливо слышно между тем, когда кусок железа врезается в мягкое человеческое мясо. Перед нашими ногами и по краям ложбины лежат мертвецы, дорожная пошлина за долгие месяцы, восковые куклы как привидения в бледном свете, их члены странно вывихнуты. Грудная клетка мягко как воздуходувный мех оседает под моим подкованным сапогом. Беспрерывно в мозг с силой бросаются впечатления, синеватые звонко жужжащие удары меча, раскаленные удары молота. Насколько можно заметить, тут теперь едва ли можно еще чувствовать страх, но вещи, которые видишь, блестят в таинственных красках кошмарного сна.
Как избежавшие шпицрутенов смерти мы просыпаемся на передней линии. Пот стоит в сапогах. Дыхание страдает в груди. Один возникает передо мной из темноты, с осунувшимся черепом под каской. С той сверхчеловеческой самоочевидностью, которая господствует на этих заколдованных островах ужаса, он ведет меня к яме командира роты. Тот наливает из его походной фляги в крышку котелка шнапс, который я проталкиваю в себя как дикарь. Потом мы сидим, бормоча, вместе. Наши голоса беззвучны как жесть. Перед нами сидит на корточках неподвижная фигура. Это часовой или труп? Кругом пылает горизонт.
На моем запястье тлеют фосфорические цифры на часах. Цифры на часах, странное слово. 5.30. Через час начнется штурм.
13. О враге
Это чувство часто бывает в ночах боя: мечтать о сказочном переживании. Идешь по траншее как во сне, причинная связь далека от сознания; если какое-то событие попадает в мозг, то едва ли удивляешься, как будто бы давно знал все раньше.
Это кажется мне вполне понятным. Два часа валяться в полусне на стальной сетке в блиндаже, два часа смертельно усталым красться по траншеям туда-сюда; и все это повторяется из ночи в ночь. Там, в конце концов, возбужденные сны принимаешь за действительность, а действительность за бледный сон.
Также эта ночь сегодня так странна. Полнолуние скрыто за сверкающими туманами, которые как его излучение висят над пейзажем. Его затемненный, как будто через стакан с молоком, свет высасывает действительность из всех вещей, ничего не видишь и, все же, думаешь, что видишь много. Тяжелый воздух проглатывает звуки, идешь беззвучно как по морскому дну.
Таковы объяснения, с помощью которых пытаешься успокоиться. То, что можно объяснить, того можно не бояться. Мы ставим наш мозг в центр и позволяем всем вещам кружиться вокруг него.
Но если такой ночью стоишь, покинутый и одинокий, тогда чувствуешь только, насколько поверхностна вся эта постановка вопроса. Тогда чувствуешь себя беспомощным как ребенок, тогда самая сильная уверенность будет как в ужасном сне. Можно, наверное, сказать себя, что усталость и ночь, как бы полная привидений, играют свою игру с нервами, но это успокоение значит столь же мало, что и утешение отца в «Лесном царе»: «О нет, то белеет туман над водой».
И потом этот глухой шепот: что-то происходит. Так хотелось бы сохранить это в мозге, не думать об этом, но оно выползает, оно показывает свою сущность, сидит в засаде за каждой траверсой и снова крадется обратно из каждой ямы.
Да, иногда нельзя сопротивляться тому, что носится в воздухе. Это замечаешь, если живешь как клетка в теле армии. Воодушевление, ужас и кровожадность охватывают тебя, и ты не можешь от них защититься.
Это чувствуют все те, которые сидят здесь в темноте. Это шепчет. Это обходит. Страдают галлюцинациями. У ландшафта есть нервы. Иногда пулемет врывается в короткий истерический смех. Неутомимые вспышки сигнальных ракет распределяют скачкообразно свет и тень. Часто они вздрагивают красным, желтым и зеленым: на помощь, мы боимся. Тогда очередь автоматного огня тарахтит близко или далеко, туманы кипят от пожара и яда. У каждой вещи есть свой язык, механизм боя работает с дребезжанием и обтягивает людей сетью из огня и стали. Иногда появляются тени – три ящика ручных гранат – где блиндаж санчасти – химическая тревога – тогда действуешь и думаешь о совсем других вещах.
Сложно описать все, что происходит в глубине. Кто-то приходит и шепчет: «Группу для устранения повреждений. Кабель перебит выстрелами». Конечно: мозг думает о телефоне, провода разорваны, связь с командованием самое важное задание отряда, так точно, так точно. Военное училище, полевой устав: о, это знаем точно. Но внезапно это понимание становится смешным второстепенным делом в призрачной беседе. Слова получают скрытый смысл, пробивают поверхность и действуют непосредственно в понимании вечно закрытых глубин. Ощущение бурлит вокруг другого основного момента, и ты ощупываешь все в ужасе.
У каждого когда-то был кошмарный сон, и если он вспомнит об этом сне, то он найдет: реальное в этом было ничто против той зловещей силы, которая этим двигала. Э.Т.А. Гофман был как раз поэтом этих прорывов, из его придворных советников и обывателей неожиданно сверкает таинственное, взгляд на дверную ручку волшебным образом вызывает удушающее переживание. Достоевский тоже знал об этом, иначе он никогда не смог бы описать беседу в бреду Ивана Карамазова с одетым в повседневность неизвестным. Но как сказать об этом тем, кто чувствуют себя дома только между четырех стен понятного?
Я стою рядом с пулеметом на левом фланге. Иногда я запускаю сигнальную ракету и заряжаю новую в пистолет. Земля покрыта пустыми картонными гильзами. Каждый раз, когда свет вырывает из темноты территорию перед нами, часовой возле меня прикрывает глаза рукой, чтобы лучше видеть. Иногда я что-то говорю, чтобы он не думал, что я боюсь, но слова выходят из меня так неуверенно.