Борьба как внутреннее переживание — страница 3 из 19

Таков круг чувств, борьба, которая бушует в груди бойца, когда он блуждает по огненной пустыне великих сражений: ужас, страх, предчувствие уничтожения и страстное желание полностью освободиться в бою. Если он разрядил неистовствующий в огромном маленький мир в себе, скопившуюся дикость во внезапном взрыве, ясной памяти о навсегда потерянных мгновениях, если кровь потекла, то ли из его собственной раны, то ли из раны его врага, то пелена спадает с его глаз. Он пристально смотрит вокруг себя, лунатик, просыпающийся из тягостных снов. Чудовищный сон, который снился части зверя в нем в воспоминании о временах, когда человек во всегда находящихся под угрозой ордах сражался в пустынных степях, опьяняет и оставляет его, ужаснувшегося, ослепленного непредвиденным в его собственной груди, изможденного из-за его огромного расточительства воли и жестокой силы.

Только тогда он осознает, куда привел его атакующий шаг, осознает множество опасностей, которых он избежал, и бледнеет. Только за этой гранью начинается мужество.

3. Ужас

Также ужас принадлежит к кругу чувств, которые давно покоятся на наших глубинах, чтобы при сильных потрясениях вырваться оттуда со стихийной силой. Редко его темные крылья порхают над высоким лбом современного человека.

Для первобытного человека это был постоянный, невидимый провожатый в его путешествиях по беспредельности пустых степей. Он являлся ему ночью, в громе и молнии и бросал его на колени с удушающей хваткой, его, нашего предка, который, со своим жалким куском кремня в кулаке, противостоял всем силам земли. И, все же, как раз это мгновение его самой большой слабости поднимало его выше животного. Ибо зверь может, пожалуй, чувствовать страх, если к нему внезапно подкрадывается опасность, он может чувствовать страх, когда его преследуют и загоняют в угол, но, все же, ужас чужд ему. Это первая зарница разума.

Ужас также родственен наслаждению, опьянению кровью и желанию игры. Разве мы все, будучи детьми, долгими зимними вечерами не слушали внимательно зловещие истории? Тогда мы дрожали от страха, хотели спрятаться в защищенную пещеру и все же никак не могли наслушаться. Это было похоже на то, как если бы, заблудившись в камыше и тине, вы наткнулись бы на гнездо пятнистых змей и не могли бы убежать из-за желания рассмотреть их ужасный клубок.

В местах, где народ ищет возросшую жизнь, на каждой ярмарке, на каждой площади, где собираются стрелки, ужас на раскрашенном полотне манит своими яркими цветами. Умышленные убийства на сексуальной почве, казни, восковые тела, усеянные гнойными язвами, длинные шеренги анатомических уродств: – тот, кто выставляет это, тот знает желания масс и наполняет свои карманы. Часто и долго я стоял перед такими лавками и пристально смотрел на лица выходящих. Почти всегда там был смех, но он звучал, все же, так странно смущенно и сдавленно. Что должен был скрывать этот смех? И из-за чего я стоял там? Не было ли это моим вожделением ужаса? Желание детей и народа не чуждо никому.

Как и ребенок в кухне прислуги, деревенский парень в кунсткамере с уродцами, так и молодые добровольцы в казармах сидели, собравшись вокруг какого-то более старого солдата, в голосе которого еще дрожал ужас поля сражения. Пусть даже лица и бледнели, глаза темнели, но, все же, не было никого, кто не ожидал бы с еще большим нетерпением дня выступления. Это заставляло каждого пристально смотреть в лицо Горгоне, даже если биение сердца при этом могло умолкать.

И для каждого наступал час, когда это вскипало, темно, неопределенно, из глубины, как раз тогда, когда меньше всего об этом думали. Когда поля были пусты как в дни больших праздников, и, все же, совсем иначе. Когда кровь неслась сквозь мозг и артерии как перед ожидаемой ночью любви и еще гораздо горячее и более страшно. Когда приближались все ближе к бушующему шуму там впереди, когда удары становились все более грохочущими, все быстрее гнались друг за другом, когда перед изобилием несущихся мыслей вокруг вспыхивали равнины, когда чувство было таким, когда пейзаж и развитие событий только темно и сказочно выныривали в воспоминаниях. Боевое крещение! Там воздух был настолько заряжен переливающейся за край мужественностью, что каждый вдох опьянял, что можно было бы плакать, не зная почему. О, сердца мужчин, которые могут это чувствовать!

Потом он проносился вдоль колонны с взмахом крыльев летучей мыши, так что смех и возгласы замирали во рту. У края дороги лежал кто-то с деревянным и жестко-острым, восковым лицом, глаза которого так остекленело всматривались в пустоту. Первый мертвец, незабываемое мгновение, из-за которого леденела кровь в сердце. Тут ужас в каждом вставал на дыбы как бледная, испугавшаяся кляча перед ночной пропастью. И в мозг каждого навсегда вонзалось свое, разное впечатление. Для одного это была рука, как коготь вцепившаяся в мох и землю, для другого синеватые губы над белизной челюсти, для третьего черная, кровавая корка в волосах. Ах, как бы вы ни были подготовлены к этому мгновению, но все разбивалось в этой серой фигуре у обочины дороги, на грязном лице которой играли первые синие мухи. Эта фигура и бесчисленные другие, которые еще последовали за ней, появлялись снова и снова в их тысячах искаженных положениях с разорванными телами и зияющими черепами, бледные, предостерегающие духи обезумевших окопников перед штормом, до тех пор, пока не раздавался освобождающий призыв к атаке.

Ужас в нашем представлении неразделимо переплетен со смертью; мы не можем отделить одно от другого, как первобытный человек не мог отделить его от молнии, которая, вспыхивая, била рядом с ним в землю. Преодолеют ли поздние поколения также этот ужас и вспомнят ли в том же сострадательном умилении о нас, о нас и наших чувствах, заставлявших дрожать нашу грудь в блужданиях по бескрайней пустоши фронтов?

В этих ночных проходах через дрожащие пустыни сердце было таким одиноким и осиротелым, как если бы оно вибрировало, качаясь над смертельным мерцанием замерших морей. Все тепло поглощалось подстерегающей вокруг безжалостностью. Бесчисленные разы жалостливый вой медленно умирающего затихал в пустоте. Дальше, только дальше, к надежной пещере!

Хотя долгие годы уже прошагали по растоптанной, усеянной шрамами равнине, все же, всегда вскакивали внезапно, как бы просыпаясь из безумия и ужасных снов. Где были? Где-то на полях лунных кратеров? Низвергнуты в глубины ада? Ведь это же не могло быть земным ландшафтом, эта адская танцевальная площадка смерти, окруженная желтоватым пламенем по краям! Ни один очаг не бросал свой мирный свет в пространство, только пестрые сигналы уничтожения вырывались из какой-то ямы в воздух как пламенное вступление трещащей бойни. Ни один куст, ни один крохотный стебелек не задевал спотыкающуюся ногу. Бледные туманы и ядовитые газы окутывали острова печальных деревьев, черные, разбитые каркасы. Иногда появлялся дом, покинутый и развалившийся как обломки затонувшего корабля на дне моря. Что это было, что своими слизистыми щупальцами на ощупь искало сердце в неопределенном свете из всех углов? Ужас смерти и разложения.

Разложение. Кое-кто растворился без креста и могильного холмика на дожде, солнце и ветру. Мухи с жужжанием окружали его уединенность плотным облаком, душный угар парил вокруг него. Запах тлеющего человека нельзя ни с чем спутать, он тяжелый, сладковатый и противно липкий как жесткая каша. После больших битв он так тяжело нависал над полями, что даже самый голодный забывал о еде.

Часто маленький дозор твердых как сталь парней бесконечные дни держался в облаках битвы, отчаянно уцепившись за неизвестный кусочек траншеи или ряд воронок, как потерпевшие кораблекрушение в урагане цепляются за сломанные мачты. В их центре смерть вонзила в землю свой штандарт полководца. Трупные поля перед ними, скошенные их пулями, рядом с ними и между ними трупы товарищей, с самой смертью в их глазах, которые необычайно неподвижно лежали на вислых лицах, этих лицах, которые напоминали об ужасной реалистичности старых картин распятия. Почти изнеможенные сидели они среди разложения, которое становилось невыносимо, если одна из железных бурь снова пробуждала застывшую пляску смерти и бросала истлевшие тела высоко в воздух.

И чем помогало то, что они посыпали песком и известью следующих или бросали брезент на них, чтобы ускользнуть от постоянного вида черных, распухших лиц? Их было слишком много; всюду лопата натыкалась на что-то засыпанное. Все тайны могилы лежали открыто в такой чудовищности, перед которой поблекли самые безумные сны. Волосы пучками спадали с черепов как вялая листва с осенних деревьев. Некоторые растворялись в зеленоватую рыбную мякоть, которая по ночам проблескивала сквозь разорванные мундиры. Если на нее наступали, то нога оставляла фосфорические следы. Другие высушивались, превращаясь в известковые, медленно осыпающиеся мумии. У иных мясо как красно-коричневый желатин стекало с костей. Душными ночами опухшие трупы просыпались к таинственной жизни, когда скопившиеся газы с шипением и бульканьем выходили из ран. Но самым страшным, тем не менее, было бурное копошение, вытекавшее из тех, которые состояли только лишь из одних бесчисленных червей.

Почему я должен беречь ваши нервы? Разве мы сами не лежали однажды четыре дня в ложбине между трупами? Разве нас всех там, мертвых и живых, не покрывал плотный ковер больших, сине-черных мух? Куда уже больше? Да: там лежал тот, с которым мы порой делили ночное дежурство, иногда бутылку вина и кусок хлеба. Как может говорить о войне тот, который не стоял в нашем кругу?

Когда после таких дней фронтовик шагал по городам глубокого тыла в серых, молчаливых колоннах, склонившись и в обносках, тогда его вид заставлял застыть самое рассеянное поведение беззаботных там позади него. «Как будто вытащен из гроба», шептал кто-то своей девушке, и каждый содрогался, которого задевала пустота мертвых глаз. Эти мужчины были переполнены ужасом, они были бы потеряны без опьянения. Кто может определить это? Только поэт, проклятый поэт,