Борьба как внутреннее переживание — страница 4 из 19

poéte maudit в сладострастном аду его снов.

Et dites-moi s´il est encore quelque torture Pour ce vieux corps sans âme et mort parmi les morts? (И скажите мне, есть ли еще какая-то пытка для этого старого тела без души и умершего среди мертвых?)

Пронизывающий ужас, в его тонких излучениях доступный только самым чувствительным, лежал в контрасте, трескучем контрасте, там, где жизнь и уничтожение соприкасались в сильном олицетворении.

Этот ужас истекал из разрушения, страшного в своей мнимой бесцельности.

Как оскверненные могилы глазели в ночь опустошенные деревни, пронизанные белым лунным светом, окруженные вонью падали, с поросшими травой улицами, по которым проносились беззвучные полчища крыс. Медленно огибали пожарища богатых дворов, из-за неопределенного страха натолкнуться внезапно на привидения вырванных из мирной жизни. Не мог ли священник появиться за руинами пасторского дома? Что могла скрывать темнота подвалов? Труп женщины, пряди волос которой унесли черные грунтовые воды? В конюшнях висели трупы животных, все еще привязанных к обуглившимся балкам. На потрескавшейся дороге к воротам лежала как крохотный трупик детская кукла.

Через ужасное мы двигались в подбитых гвоздями сапогах, твердые и привычные к крови, с Франсуа Вийоном и Симплициусом Сиплициссимусом в ранце. И, все же, мы чувствовали, как что-то бродило вокруг осиротевших каминов и кое-кому перехватывало горло, такой ледяной хваткой, что нужно было глотать. Ведь мы были носителями войны, бесцеремонными и дерзкими, успевшими убить кое-кого, переступив через него и двинувшись дальше с сильными чувствами в груди. Все же, это было как детский стон из диких болот, таинственная жалоба как колокольный звон утонувшей Винеты над морем и полуднем. Подобно гибели того заносчивого города мы чувствовали безнадежное падение культуры, содрогаясь перед сознанием того, что нас самих унесет вихрем вместе с нею.

Между смехом и безумием часто лежит черта не тоньше лезвия ножа. Однажды, в начале наступления, я проходил по городу, из которого жители спасли только одну лишь свою жизнь. Мой провожатый толкнул меня с улыбкой и показал на дом, крыша и стены которого уже зияли трещинами. Удивительным образом витрина сохранилась в полном порядке посреди начинающегося разрушения. В витрине все ряды были полны женских шляпок. Несколькими днями раньше я, поздним вечером после боя в поисках павшего друга, растащил тела одной группы трупов. Внезапно из-под мундира одного из погибших солдат мне навстречу прыгнула откормленная крыса. Но даже это переживание не поразило меня так, как этот призрачный контраст между опустошенной улицей и сверкающей блесткой из лакированной соломы, шелка и пестрых перьев, которая так напоминала о женских руках и о тех тысячах безделушек, которые только и делают нашу жизнь пестрой.

Другой раз во время бесконечного ночного дежурства в темном углу траверсы вместе с одним старым воякой, я в ходе беседы шепотом спросил его о его самом ужасном переживании. В коротких паузах его сигарета вспыхивала под каской и освещала его изможденное лицо красным блеском. Он рассказал:

«В начале войны мы атаковали один дом, который был трактиром. Мы проникли в забаррикадированный подвал и сражались там в темноте со зверским ожесточением, в то время как над нами дом уже горел. Внезапно, скорее всего вызванная жаром огня, сверху послышалась автоматическая игра оркестриона. Я никогда не забуду, как в рычание бойцов и хрип умирающих вмешался беспечный трезвон танцевальной музыки».

Можно рассказать еще о многом другом. О мужчинах, которые смеялись громко и долго, после того, как пуля пробила им череп, об одном солдате, который зимней ночью сорвал с себя мундир и носился с ухмылкой по кровавым полям сражения, о сатанинском юморе больших перевязочных пунктов и кое-что другое. Но мы, дети времени, уже слишком устали от фактов. Очень устали.

И вовсе не факты, а как раз неизвестное, неописуемое, глухое предчувствие, что иногда тлеет впереди как дым скрытого корабельного пожара. Вероятно, все это только химера.

И, все же, это снова лежало так ощутимо, так свинцово-тяжело на чувствах, когда покинутая толпа под сводом ночи пересекала неизвестные территории, далеко и ближе окруженная грохотом железных ударов. Если тогда вдруг луч жара вырывался в ее центре из земли, то крик потрясенного познания уносился к бесконечности. Потом в последнем огне темный занавес ужаса внезапно мог подняться у мозгов, но о том, что скрывалось за ним, застывший рот больше не мог рассказать.

4. Траншея

Траншея. Работа, ужас и кровь склепали из этого слова стальную башню, давящую на боязливые мозги. Не только вал и бастион между борющимися мирами, также вал и темная пещера сердец, которые она в постоянном изменении всасывала и извергала. Раскаленный молох, который медленно сжигал молодежь народов, превращая в шлак, натянутый кровеносный сосуд над руинами и оскверненными полями, из которого кровь человечества пульсировала в землю.

Издали она уже была ружейным приемом и холодным кулаком при проверке оружия и кутеже в деревнях на краю ужаса, где боец снова чувствовал у себя почву под ногами, снова трудился днем и спал ночью. Окна хлопали неутомимо, когда машина уничтожения гремела вдоль фронта, небрежно и размалывая. Вряд ли кто-то из привычных к крови еще слышал это. Только иногда, когда раскаленный глаз камина глазел в темные комнаты, и бродящему мозгу раскрывались цветы мира, ярко и оглушительно, крупные города на водоемах света, южное побережье, у которого пенились легкие, синие волны, залитые в шелка женщины, королевы бульваров, тогда зазвенело оно, тихо и резко как изогнутое лезвие, и черная угроза шумела через стекла. Тогда с дрожью кричали, требуя света и вина.

Иногда также бурлило, кипящая лава в огромных котлах, на западе темную красноту прокусывал утренний туман, или облачка грязного дыма порхали перед опускающимся солнцем. Тогда все до самой дальней точки стояли на земле, приготовившись к атаке, как боязливые жители низменностей при ревущем штормовом приливе. Как при потопе там мешки с песком и балки вбивают в глотку растрескавшихся стволов, так тут бросали батальоны и полки в горящие бреши разорванных траншей. Где-нибудь стоял у телефона кто-то с гранитным лицом над красным воротником и извергал название места руин, которое когда-то было деревней. Затем дребезжали команды, и стальное снаряжение, и темный жар изливался из тысяч глаз.

Но даже и тогда, когда каток войны катился более спокойно, сжатый костлявый кулак смерти всегда висел над пустынями. На широкой кромке земли вокруг траншей он господствовал со строгостью, и молодость, покорность и талант не имели значения, когда его свинцовый бич трещал на плоти и костях. Иногда даже казалось, как будто он особенно берег того, кто со смеющимся ртом дерзкой рукой хватался за свой противогаз.

Ночь за ночью темные колонны извивались к траншеям, окруженные мыслями в жадных толпах. Иногда они исчезали в деревнях, черных, зияющих ранах, сквозь руины которых ноги фронтовиков протоптали узкие тропинки. Там тлело из раскрытых домов, голые стропила пересекались как каркас под диском луны, паром падали несло из подвалов, из которых ускользал рой пищащих крыс. Так ужасно было это застывшее уничтожение, которого фантазия перебросила на бледных лошадей и жизнь оформляла, жизнь, как она могла бы водить кистью Гойи, жизнь, которая выползала из всех углов пожарищ и сплавлялась в ужасный хоровод.

Когда они с краев растоптанного, как серые тени, ныряли в бесконечные траншеи, то они чувствовали освобождение от тяжелого давления. Потому что они больше не зарывались между тлеющих тел прежнего состояния, по местам, где стояли брачное ложе и колыбель, на столах богатых дворов были вино и белый хлеб, покорные алтари склонялись на пестром солнце, вечером со всех башен изливалось вибрирующее удовлетворение на хижины, конюшни и поля.

Свободнее свистел ветер над разорванными полями, марш становился более торопливым, потому что темная угроза приобретала форму. Очень близко сверкало серебро шипящих осветительных ракет и шумело с холодным падением над цепями согнувшихся людей. Винтовки всюду разрывали покрывало ночи, сверкающие сети из стали и брызжущего свинца обтягивали землю. Вокруг извивались горизонты в красных судорогах, железные эскадры шумели, двигаясь к цели. Иногда они внезапно наклонялись из своей крутизны, и их резкая кривая тонула во взрыве, зубчатых лоскутах и глинистом грохоте. Там все бросалось вниз, испуганно и одурманенно как перед всемогущим божеством, и падало дальше, запыхавшись, подстегиваемое огнем, с трещащим раздроблением в ушах. Кое-кто оставался лежать, незамеченный, с кусочком земли в неподвижном кулаке, землей во рту и на грязном лице, печальный комок, трамплин для следующих, сердце которых побледнело, если их подкованный сапог тонул в чем-то мягком.

Наконец, они были у цели. Там другие уставились неподвижно как железные колонны, на пустые подступы. Еще возбужденные бегом под огнем заставляли себя перейти на шепот, потому что первой заповедью траншеи была тишина, тишина как на эшафоте и в доме мертвеца. Молча и спешно освобожденные, избавленные исчезали в темноте извилистых проходов.

Теперь они были окружены траншеей, стали одновременно ее хозяевами и рабами, затолканная в нее ночью толпа, экипаж судна, окруженного айсбергами. Они знали ее; каждый брошенный на бруствер ком земли был плодом их рук, они тысячу раз обошли каждую пядь ее темных углов. Они знали ее, когда ночью облака, как таинственные галеры, в лунном свете проплывали мимо и наблюдательные посты, траверсы, подземные ходы смотрели им навстречу в переменном свете как чужой, враждебный мир Они знали ее, когда утренние туманы своим укутыванием увеличивали ужасы безнадежной пустыни и для глаз, горевших после ночной вахты, неподвижные линии колючей проволоки представлялись подвижным полчищем диких фигур. Они знали ее, когда в полдень ее окружало стеклянное небо, из диких цветов вытекали тяжелые запахи, и уединенность глубокого тыла раскрывалась вдали высматривающему взгляду.