Борьба как внутреннее переживание — страница 5 из 19

Иногда они сидели вечером вместе перед черными пещерами, болтая и куря трубки, пока тепловатый воздух относил деловитый стук и родные песни к врагу. Поздний красный закат окружал руины, из дыр и углов пробивалась, расплескиваясь, ночь и теснила солнце от выступа к выступу, пока оно не прыгало с вершин бруствера в темноту. Тогда они расходились; начиналось их занятие. Один подкрадывался как охотник через проволоку на нейтральную полосу, другие стояли в сапах долгими часами в молчаливой засаде или били кирками по горной породе проходов.

Так траншея ежедневно с новой силой тяготела над своими согнувшимися жителями. Прожорливо она проглатывала в себя кровь, спокойствие и мужскую силу, чтобы сохранить свое медлительное движение. Бывали времена, когда работа кипела, без перерыва целые дни и ночи напролет. Если дождь размывал траншеи, железные вихри их перепахивали, то нужно было рыться в грязи и земле, чтобы подобно вытащенным на свет животным сразу снова исчезнуть в земле.

Также во времена сухости и когда бог войны редко трамбовал землю своей стальной дубиной, сто неподвижных глаз были уставлены на предполье, направленный на другую сторону. Сто ушей вечно вслушивались в переменные голоса ночи, крик одинокой птицы, дребезжание ветра в проволоке. Хуже быстрых часов открытой полевой битвы была эта вечная готовность, «лежание в засаде», напряжение всех чувств, ожидание убийственной встречи, в то время как иссякали недели, месяцы. От Альп к морю перекинулась цепь застывших мужчин над пашнями, лесами, болотами, реками и вершинами, зимой и летом, днем и ночью. Обветренные, износившиеся, иссушенные, покрытые глинистой коркой, безжизненные вплоть до огней, которые сверкали в темной глубине глаз, они, казалось, укоренились в траншеях как часть земли, которая их окружала. Бесконечна как однообразный прибой волн в дали сумрачных океанов была сумма мыслей, желаний, проклятий, надежд, которые двигала уединенность бесчисленных часов. Если по полудням кипящий воздух танцевал над желтым песком и заставлял дали вздрагивать, тогда из жары выныривали мечты о золотом урожае, взмахе блестящих кос, отдыхе среди островков тени отдельных деревьев в поле. Тепло, близость, домашний быт, рождество были раскаленным видением, когда через тонкость ледяных ночей дребезжал топот застывших ног, и лунный свет покрывал сталь винтовок синим холодом. Если же дождь неделями шумел с равномерной силой, то звучали только плескание ожидающих смен, хлопающий удар крошащейся земли и беспрерывный кашель вдоль всей линии, пока даже самый последний вымпел мужества не утонул в грязных потоках.

Но всегда, при жаре, сырости или ледяном ветре, на самом дне их бытия лежало то чувство, что они находятся в борьбе, являются бойцами. Неделями все казалось как обычно, траншея была таким же местом как любое другое, по краям которого цвели цветы, и ночь закрывала его спокойствием. Но иногда, когда впереди две проволоки задевали друг друга, катился камушек, шум скользил по высокой траве, становилось видно, что все чувства были начеку. Тогда ухо и глаз заострялись до боли, тело нагибалось под каской, кулаки цепко сжимали оружие. Винтовка всегда была на расстоянии вытянутой руки: если внезапно открывался огонь или беспорядочные крики звучали в глубине проходов, то еще опьяненный сном первым делом хватался за винтовку. Это хватание оружия из глубин сна было чем-то, что лежало в крови, проявлением примитивного человека, тем же движением, с которым человек ледникового периода хватался за каменный топор.

Это придавало траншейному бойцу отпечаток животного, неизвестное, стихийно роковое, как в доисторическое время полное постоянной угрозы окружение. Другим тоже уже достаточно часто приходилось смотреть в пустые глазницы смерти, однако, только на часы или короткие дни. Когда летчик поднимался над войсками для боя, то это становилось только короткой игрой за жизнь, в которой вполне подобало мужественному человеку сражаться в белом воротнике и с небрежной улыбкой. Для него бой был еще хмельным напитком, поднесенным в бокале мгновения, как в давно ушедших днях буйного галопа по полю и инею, в то время как утреннее солнце танцевало на пестрых мундирах и обнаженных клинках, или парадной атаки пехоты за шелком простреленных знамен, окруженной шумом усмиренной ярости железных маршей. Раньше война увенчивалась днями, в которые смерть была радостью, поднимавшейся над временами как сверкающие памятники мужского мужества.

Траншея, напротив, сделала войну профессией, воинов поденщиками смерти, источенными кровавыми буднями. Романтичное сказание тоже стало чувством стесненного предчувствия, подстерегавшего солдата накануне, у костра, при скачке в утреннюю зарю, и которое превращало для него мир в темно-торжественный собор, полный вдох в тяжелый вдох, в причастие перед тяжелым ходом. Для лирического размышления, для почтения перед собственным величием у траншеи не было пространства. Все тонкое измельчено и растоптано, все нежное опалено ярким развитием событий.

И в короткие дни спокойствия тоже никогда не было времени, чтобы предаваться таким настроениям. Там бросались в жизнь, хватали ее обеими руками, гнали ее через мозг в сконцентрированном упоении, как будто бы избежали галер. Там можно было понять, почему команда тонущего корабля бросает помпы, разбивает бочки с ромом и позволяли пламени чувств еще раз взметнуться до небес. Временами потребность была принуждением взорвать черные дамбы, которыми траншеи окружали воды бытия, и в опьянении насмехаться над постоянно угрожающим сжатым кулаком.

Также в подземных ходах, убежищах, блиндажах, вырытых для защиты и спокойствия, редко расцветали часы, в которые дорога жизни широко разворачивалась над ленивыми сумерками. Да и как можно было дышать свободнее в этих пещерах, обитые деревом стены которых прогрызала желтоватая плесень, в туманах которых плавали маленькие, дрожащие огоньки свеч и покрывали влажные, с грубой корой балки блестящими отблесками. Это были тесные гнезда закутанных, грязных людей, полные чада, испарений и табачного дыма. Иногда один вставал, безмолвно, брал в руку винтовку и исчезал. Потом с шумом вниз спускался другой, безразличный, усталый, и занимал пустое место, смена, которую едва ли замечали. Обрывки слов, оборванные как короткие удары разрывающихся снаружи снарядов, соединялись к однотонной беседе. Все были настолько связаны друг с другом, так переплетены с одним и тем же колесом судьбы, что понимали друг друга почти без слов. Каждый бродил по одному и тому же ночному пейзажу чувств, вздох, проклятие, слово шутки были огнями, которые на мгновения разрывали темноту над пропастью.

Конечно, бывали и часы, в которых товарищество раскалялось и расплавляло цепи, которыми траншея обвивала сердца. Тут каждый был еще сам по себе, кто-то пристально глядел в жар крохотной печки, кто-то отрезал ломоть от своего хлеба, кто-то на топчане натягивал одеяло на голову. Там чей-то голос разбивал тупость и рассказывал о какой-то деревне, каких-то людях, о воскресеньях и буднях, о спокойствии и работе. Тут в каждом просыпалось что-то родственное, маленький неизвестный круг, который окружает, впрочем, всю жизнь, блеск комьев земли под плугом, дым над родными крышами, звон праздничных колоколов над одинокими полями. Тогда сердца бились сильнее от радости, источники вспыхивали из скрытых артерий, безучастная неподвижность глаз таяла перед блеском. Так нежно, так неловко каждый предлагал другому свою маленькую незначительность, что волна его чувства даже вырывалась вверх над траншеей. Это было одним из мгновений, в которые человек скидывал весь груз траншеи с себя, и человечность как мимолетный осветительный луч прожектора проносился над ужасом дикой пустоши. Если бы в такое мгновение кладоискатель чувств шагнул бы снаружи над истерзанной землей, то набитая людьми пещера сияла бы ему снизу вверх как золото из глубины.

Все же, скоро эта ясность снова разрывалась на куски в вечности траншеи. Механически они снова брали лопаты в руки, поднимались на посты или подкрадывались в неизвестность. Истощенные, промерзшие, дрожащие от волнения, возвращались и бросались на доски своих кроватей. Медленно угасала свеча, крыса грызла рамку штольни, беспрерывно громыхали капли со своей однообразной мелодией. Когда горящие глаза, наконец, закрывались, то мозги были даже во сне еще окружены подстерегающими в засаде ужасами. Беспокойно валялись тела на жестких досках, достаточно часто стон, крик из глубины диких снов цеплялся за темноту крохотного помещения. Так дребезжание цепей и жалостный крик покинутых животных таинственно вылетает из глухих конюшен над полями и одинокими дворами.

Но и здесь, в лоне земли, людей охватывал ужас тысячью рук. Где-нибудь, очень близко, рядом с кем-то, под кем-то, этот ужас мог скользить в запутанных проходах, копать, стучать и накапливать взрывчатку, ползком и тайком при тлении рудничных ламп. Где-то в воронках нейтральной полосы шепчущая толпа, готовая к прыжку и обвешанная оружием, могла ждать, чтобы броситься к траншее на внезапную бойню, на короткую оргию в огне и крови. Всюду окрестности были протканы скрытой жизнью и действиями, расплывчатыми пыхтящими под своим грузом оружия цепей носильщиков, шепотом вооруженных фигур. И это давление, эта тяжесть, прокатывавшаяся над замершими полями, тяготела также как свинцовый колокол над сердцем каждого отдельного человека. Это было видно, когда снаружи глухо разрывалась земля траншейной кромки, или замерзший часовой тихо кричал книзу к своему сменщику. Тогда оковы сна разрывались ярким осознанием, спящий испуганно просыпался в ожидании того, что перед ним темнеют ворота какого-то ужасного события.

И однажды, раньше или позже, наступал день, в который эти темные ворота вспыхивали, который своим ярким светом затмевал все предчувствия и все ожидания в молнии исполнения. В большинстве случаев эти ревущие грозы прыгали на солдат в траншеях с внезапной яростью как дикие звери из засады. В боевых уставах это называлось моментом неожиданности. Так неожиданно вскипал котел, когда черные ленты проволочных заграждений раздирались из рассвета, и похожие на миражи фигуры окружали жаждущие сна глаза часовых. Тогда сразу лопались горизонты, утренние туманы наполнялись краснотой пламени, над