Борьба как внутреннее переживание — страница 7 из 19

Не вспыхивали ли перекрестки нынешних военных дорог ночь за ночью под знаком Эроса, освобожденного? Там щеголяла длинными рядами готовая женственность, лотосы асфальта. Брюссель! Жизнь, вспененная тысячей корабельных винтов. Как огромен был размах жизни и, все же, каким страшно механическим был он при этом – как сама война. Тут могла выдержать только стальная особенность, чтобы суметь не сточиться в вихре. Чистой функцией были эти привычные к любви тела, которые опьяняюще покачивались в приглашении, были увешены своими платьями как светящимися плакатами. Однажды я на долгое время прислонился к фонарю и снова и снова пил одну и ту же картину, которая повторялась, как однообразный удар волн на пляже. Снова и снова. Даже не было языка, который обычно служит для того же, что и скатерть, нож и вилка, призванные смягчить звериное в трапезе.

Из темных углов старых городских кварталов тлели красные глаза фонарей, соблазн к поспешному получению своей горсти наслаждения. Во внутренней части неприметных домов сверкали зеркала, текущий свет тонул в тяжести красного бархата. Это был пьяный смех, если металлическая хватка тонула в белом мясе. Воин и девочка, старый мотив.

Что происходило в деревнях, бесчисленно опоясывавших ужас? Мертвые они лежали в темноте, когда маршировали через них, только штык часового мерцал на рынке. И, все же, чужая раса неизгладимо зарывалась в чужую землю.

Когда красная жизнь волнами бьется о черные рифы смерти, ярко выраженные цвета совмещаются в резких изображениях. Это – мы живем посреди них – эпохи открытия, освобождения, не расположенные ни к какой тонкости, нежности и лирике. Всюду откатывающаяся назад жизнь сжимается к варварскому изобилию и мощности, не в последнюю очередь в любви и в искусстве. Это не время, чтобы читать о слезящихся глазах Вертера.

Иногда определенно – не являемся ли мы призмой, в которой преломляются все цвета? Кто хотел бы свести их к одной формуле? – более теплое мерцание затлело даже на краю сражения техники. Оно дрожало, вероятно, через растрескавшиеся ставни первого населенного домика над холодным ужасом ночи как ищущая рука дозора чувства. Там два человека лежали друг у друга в деревенской комнатушке под грубыми полотнами и на короткие часы чувствовали себя безопасно у грани уничтожения, наверняка, столь же безопасно как две молодые птицы на верхушке дерева, когда ночные леса со скрипом колышутся в штормовом ветре. Вероятно, студент и пикардийская крестьянская девушка, брошенные друг к другу на каком-то утесе войны. Теперь они были полностью одним ощущением, два сердцами сплавлялись друг с другом в ледяном мире. В то время как маленькое стекло содрогалось в такт молота близкого фронта, две губы ласкали ухо мужчины, настойчиво стараясь влить в него всю мелодию иностранного языка. Там эта минута хотела бы зажечь в нем представление о душе ее страны, светлее, чем мудрость всех книг и всех университетов раньше. Ведь что значит такое понимание мозга в сравнении с пониманием сердца?

Такая ночь была искуплением, освобождением, пусть даже утро было бы разбито ревущим огнем. Кто-то маршировал, пожалуй, в рядах старых ландскнехтов с блестящими глазами и легким шагом. Если даже его сердце не окапывалось за своенравными песнями и жесткими шутками, то, все же, оно содрогалось слегка меньше при ужасном ливне, как их сердца. Он ровно стоял под градом снарядов, еще с дымкой поцелуев в волосах. Смерть приближалась как друг, зрелый хлеб падал под серпом.

6. Пацифизм

Война – это самая могущественная встреча народов. В то время как в торговле и на транспорте, при соревнованиях и конгрессах соприкасаются только их выдвинутые вершины, на войне вся команда знает только одну цель, врага. Какие вопросы и идеи не волновали бы всегда мир, только кровавое противоборство всегда решало их. Вероятно, вся свобода, все величие и вся культура были рождены в идее, в тишине, однако только с помощью войн они сохранялись, распространилась или терялись. Только через войну великие религии становятся достоянием всей Земли, самые умелые расы проросли к свету из темных корней, бесчисленные рабы превратились в свободных людей. Война – это в столь же малой степени человеческое учреждение, как и половой инстинкт; она – закон природы, поэтому мы никогда не избежим ее чар. Мы не можем отрицать ее, иначе она поглотит нас.

Наше время показывает сильные пацифистские тенденции. Это течение исходит из двух источников, идеализма и боязни крови. Один отвергает войну, потому что он любит людей, другой, потому что боится. Эстет тоже относится к этому.

Один – мученик по своей природе. Он – солдат идеи; у него есть мужество: поэтому его нужно уважать. Для него человечество более ценно, чем нация. Он полагает, что яростные народы только наносят кровавые раны человечеству. И что, когда звенит оружие, тогда останавливается строительство башни, которую мы хотим достроить до самого неба. Так он упирается между кровавыми волнами, и они его уничтожают.

Для другого самое святое – его собственная личность; поэтому он убегает или боится борьбы. Он – пацифист, который посещает боксерские матчи. В тысячи блестящих оболочек – особенно в покровы мученика – он умеет облекать свою слабость, и кое-что из этого кажется даже слишком заманчивым. Однако нужно иметь ясное представление об этом: если дух всего народа поддается такому направлению, то это признак шторма близкого заката. Какой бы выдающейся еще ни оставалась культура – но если мужской нерв теряет силу, то она – гигант на глиняных ногах. Чем величественнее ее строение, тем страшнее его падение.

Возможно, кто-то бы здесь спросил: «Возможно, Господь Бог и может быть на стороне самых сильных батальонов, однако, стоят ли самые сильные батальоны на стороне наивысшей культуры?» Как раз поэтому святой долг наивысшей культуры состоит в том, чтобы иметь самые сильные батальоны. Могут наступить времена, когда быстрые копыта варварских коней прогромыхают над грудами обломков наших городов. Только сильный держит свой мир в кулаке, у слабого же миру придется растаять в хаосе.

Если мы рассмотрим культуру или ее живого носителя, народ, как постоянно растущий шар, то воля, безусловная и бескомпромиссная воля хранить и увеличивать, это значит: воля к борьбе, является его магнитным центром, благодаря которому структура шара укрепляется и постоянно притягивает к себе все новые части. Если этот центр утратит свою силу, то шару придется разлететься на атомы.

Примеров из истории множество. При каждом крушении мы видим слабость, которую какой-то удар снаружи внезапно раскрывает. Этот удар каждый раз наступает с безошибочной уверенностью; это заложено в структуре мира. Страсть к разрушению глубоко укоренилась в человеческой сущности; все слабое падает ее жертвой. Что плохого сделали перуанцы испанцам? У кого есть уши для этого, тому ответ споют кроны девственного леса, которые сегодня сбрасывают свою листву на руины их солнечных храмов. Это песня о жизни, которая проглатывает сама себя. Жить значит убивать.

На острове Маврикий жил когда-то народ дронтов, самый мирный народ, который только можно вообразить; все-таки они даже были близкими родственниками голубям. Действительно у них не было врага, они едва ли могли ходить из-за неуклюжести и кормились растениями. Их мясо было несъедобно; оттуда их прозвище «отвратительных птиц». Несмотря ни на что: они были искоренены, почти сразу после того, как их затерянный в океане островок был найден. Картина, которую можно себе представить очень четко: голландский корабельный народ, без устали – в таких вещах человек действительно неутомим, никто не бывает более неутомим, чем охотник – размахивая дубинками и тяжелыми рангоутами, и много тысяч больших, медлительных птиц, которые рассматривают бойню удивленными глазами, до тех пор, пока не разбивают также и их череп.

«Ну ладно, но все-таки, этот маленький эпизод произошел еще перед Тридцатилетней войной. Все же, можно было бы предположить, что сегодня во время обязательного школьного образования, обществ защиты животных и т. д., и т. д».

В 1917 году я стоял на улице Брюсселя перед освещенной витриной. Там горками были сложены изделия из фарфора, изящные маленькие вещицы из Мейсена, Лиможа и Копенгагена, цветные венецианские кубки, большие чаши из прозрачного как вода отполированного хрусталя. Я люблю, когда я прогуливаюсь неторопливо по большим городам, долгое время проводить перед этими музеями роскошного прикладного искусства, которые, сверкая, плавают в свете. При этом ощущаешь то же чувство богатства, красоты и изобилия, с которым проходишь по аллеям большого застывшего в аристократическом осеннем наряде парка, не думая при этом, что не владеешь им.

На этот раз, тем не менее, мне помешали рассматривать витрину двое солдат, которые прислонились возле меня к латунной жерди. Они были несомненными типами с фронта; окопы заставили их шинели поблекнуть и сноситься, бой вырезал у них острые как нож профили. Лица были смелы и умны, вокруг глаз и рта лежало окаменевшее напряжение, сформированное мгновениями за колотящими пулеметами. Все же опытный взгляд уже замечал маленькие признаки начинающегося изнурения по их позам и одежде.

«Ну, здесь и не скажешь, что идет война. Тут все есть!»

«Дружище, если бы сюда однажды влупила 38-сантиметровка прямым попаданием, вон там, прямо оттуда сверху».

«Да, тогда все это дерьмо уж точно подпрыгнуло бы кверху!»

Можно было прямо по лицу отчетливо заметить у них наслаждение, которым эта мысль наполняла их. Маленькая осветительная вспышка заставила меня задуматься. Теперь это были два человека, которым война, несомненно, «надоела хуже пареной редьки», тем не менее, они остались, по сути, во всем теми же. Они устали, были разбиты механическим действием, измучены; но в нравственном познании они не выиграли ничего.

В этот момент я с ясностью понял: эти люди никогда не преодолеют войну, потому что она больше чем они. Пожалуй, истощенный кулак когда-то опустится, возможно, они будут некоторое время стоять в стороне, кашляя, возможно, они окончат эту или ту войну