Борьба с членсом — страница 16 из 32

тебя убить! Только таким образом освобожусь от постылой вездесущности, от гадкой выси, от небесной размытости, от безгрешности, от благодати!.. Убей себя — и ты обретешь себя! Так ведь? Разве нет?

— Не-ет! — в страхе взвопил Цмипк.

— Да-а!

Цмипкс стал огромным безобразным прессом, взмыл вверх и тут же рухнул на уже искореженный, поверженный брусок, представляющий из себя одно из Цмипксовых собственных проявлений.

Раздался сотрясающий всю летальную тарелку глобальный, страшный удар. Брусок рассыпался на серую молекулярную пыль; сгинул, вдавившись в пол, исчез, как легкий дымок, пропал, словно сгоревший горючий газ. Ничего почти не осталось от него, все бессмертное и неразложимое, что в нем было, ушло, неизвестно куда, может быть, вернувшись в Цмипкса. Цмипкс открыл люк в космос и оставшаяся праховая пыль от бруска со свистом вмиг, унеслась туда.

— Вот так вот! — торжествующе выкрикнул Цмипкс, закрывая люк, и на какое-то мгновение становясь прежним, характерным звездом — с центром посреди и щупиками по краям. Но затем его дух заволок черный мрак необратимых превращений, и он тут же тяжелорухнул вниз, корчась в родовых муках новой перемены самого себя.

В самом деле, произошло нечто новое — ведь, убив какого-нибудь себя, непременно станешь кем-нибудь еще. И одна из ступеней странной, ведущей вниз цели, влекущей это существо, была сейчас достигнута и пройдена. Путь назад, к Звезде, отныне был закрыт для него, и началось что-то иное, боле простое, твердое, грубое и подлинное. Падение по-настоящему получилось, почти не оставив никакой надежды на будущий взлет, — и Цмипкс безвозвратно стал Цмипом.

22

Он пришел в себя, лежа на боку, посреди одного из отсеков летальной тарелки, которая, крутясь, уносилась вперед. Над ним висели провода, и мигали приборы, поблескивая стрелками. Он ощутил сперва гнусное чувство некоей придавленности, разбитости,

уродливой законченности плоти, а затем — непереносимую легкую вонь, которая исходила от него. Он раскрыл свои три глаза, еле расклеив слипшиеся кожистые веки, и осмотрел окружающее и самого себя.

Он стал продолговатым, бледно-синим существом, заостренным кверху. Четыре мягких, волнообразных ноги, выделяющих какую-то слизь, и четыре таких же руки, которые, при желании чего-нибудь схватить, могли наливаться внутренним соком и твердеть. На самом верху его головоторса торчал костяной острый шпиль. Внизу, перед ногами, выпирали две острые лапки — наверняка, чтобы впиваться в аналогичное существо, совершая с ним. таким образом, любовный акт. И он понял, что теперь может т должен кушать — любыесуществующие тела, вещи и предметы; и он может их впитывать, всасывать, поглощать любой частью своего нынешнего тела, но лучше руками, или ногами.

— Ммммм, — издал он звук всем своим существом — конкретный, реальный звук. — Кто… Я?…

Он согнулся пополам и, шатаясь, встал на свои мягкие, слизистые ножки.

"Звеязд!" — пронеслось внутри головоторса. — "Ты — падший звезд, то есть, звеязд! Тебя зовут Цмип, и ты летишь на Солнышко, чтобы…"

— Что…бы… — сказало это тело.

"Там будет видно, — подумалось внутри. — Ты не умеешь летать, но ты можешь скакать. И ты можешь всех съесть. И ты можешь всё говорить… всем собою, всем телом. Подумай о себе. Подумай о том, зачем. Прощай, Соль. Здравствуй, дерьмо. Ты этого хотела, Инесса Шкляр!"

— Кто такая Инесса Шкляр? — уже складно спросил Цмип у самого себя, у своих могучих мозгов. Он почувствовал, что сходит с ума, что он может сойти с ума, что он теперь все может, что веселое порхание закончилось, и наступило царство тяжелой материи. Он захотел впиться в аналогичное тело своими острыми лапками, но почему-то знал, что он такой один, пока что. Его пронзило нестерпимое одиночество. Но он был счастлив — он изменился. И впереди ждала восхитительная грубость и всамделишность всех вещей. Ведь он может шпилем устремляться ввысь!

"Я могу шпилем устремиться ввысь…" — подумал он, и желтый нимб зажегся вокруг шпиля.

"Но я должен двигаться дальше… Вниз… Не знаю зачем… Я хочу… Я должен… Я узнаю… На Солнышко!"

Полужидкая небольшая планетка возникла в иллюминаторе. Она вся была покрыта булькающей коричневой вонючей жижей — он уже почти ощущал ее смрад.

— Отлично! — скомандовал он сам себе, взяв твердеющими руками невесть откуда взявшийся штурвал. — На посадку! Посидим здесь, в этом дерьме, подумаем, поразмышляем, попедитируем. Побеседуем с собой, с духами этих гнусных мест. Если они есть. А если нет — тем лучше! Мне предстоят великие дела! Я свергну всю высь в принципе!

23

Летальная тарелка застыла над жидкостной мерзкой поверхностью. Рядом с ней, почти по шпиль в дерьмовой жиже расположился Цмип, закрыв глаза, кроме третьего, одиноко уставившегося вниз, и медленно дыша порами своего продолговатого тела. Отростки рук-ног Цмипа свернулись в мягкие клубочки, прижавшиеся к напрягшемуся от внутреннего сосредоточения телесному бруску, и никакой твердой почвы не было под ним — одна лишь вонючая вязкость, но Цмип уверенно застыл в ней, словно легкий жучок, угодивший в засыхающую краску. Нужно было начать педитировать, следовало найти дальнейшее направление, основание, цель и сказки о смысле. Надо было соориентировать свой верктор сообразно с устремлениями и желанием наслаждаться этим, окружающим тебя-себя дерьмом. Что делать? Расщепить сознание на личность и наличность, отбросить мнения и сжечь сомнения. И повторять что-нибудь из себя, чтобы еще более укорениться. Чтоб влиться в эту силу влажности и разнообразных частиц. Чтоб создать подлинную опасность. Цмип слегка задрожал и начал педитацию.

Он осторожно всосал в себя субстрат окружающей его жижи, тут же ощутив приятное расслабление и легкую сладость в конечностях и в глубине головоторса. Некое слово возникло перед его закрытыми очами — но перед третьим глазом был все такой же мерзский пейзаж. Цмип слегка откинулся назад и отдался этому слову, сконцентрировавшись на его окончании… И оно расплывалось, пульсировало, билось, точно сердце, качая, словно насос, энергию уютных смрадных бездн.

"Гадство… гадство… гадство… гадство… гадство… Гадство… Гадство… Гадство… Гадство… Гадство… Гадство… Гадст…вие Гадст… ви…е… Гадствие… Гадствие… Гадствие… Гадствие… Гадствие… Гадствие… Гадствие… Гыыы… Ад… Ад… Адствие…Гы-ад… Гы-адствие… Гы… А… Гы… А… Гы… А… Гы… А… Гы… А… Гы… А… Гы… Ад… Гы… Ад… Гы… Ад… Гы… Ад… Гы… Ад… Гад… Гад… Гад… Гад… Гад… Гад… Гад… Гад… Гад… Гадс… Гад… Гадс… Гадс… Гадс… Гадс… Гадс… Гадс… Гадствие… Гадствие… Гадствие… Гадствие… Глад… Глад… Глад… Глад… Глад… Глад… Глад… Глад… Гадство… Гадство… Гадство… Гадство… Гадство… Гадство…"

Внезапно тусклый просвет прорезал сплошной коричневый фон, распахнулся голубой выход, озаренный мерцающим желтым входом, сжались тесные слизистые стенки мировой промежуточной трубочки, а ее полупрозрачный сизый конец надулся и лопнул, открывая взору некую землю, воду и пеструю природу. Существо по имени Поп Глюкин — видимо, педитативная эманация застрявшего где-то далеко в говне Цмипа — ступило на твердую серую почву и взмахнуло двумя пятипалыми руками.

Журчали ручейки, шумел океан, ревел ветер. Копошились червячки в покрытом жестким мехом трупике непарнокопытного детеныша. На листьях невысоких кустарников притаились тли. Поп огляделся, сплюнул вбок и побрел в город, еле волоча свои узкие ноги.

"Почему я должен паааа-стааа-янно вкушать эти сочные, сладостные, искрящиеся плоды, чтобы вечно ощущать прекрасную воздушность и радость? Почему? Почему?"

Дорога в город поросла колючками и красными цветками. Путь был неблизким — но и недолгим. Глюкин спешил — это было его бегство, его возвращение, его разрыв с травой и семенами. Он боялся оглянуться — он почти слышал, как растения зовут его к себе, влекут его плоть, чаруют его душу своим теплом и разноцветием. Он спотыкался о черные камни, он падал на острую солому, торчащую из земли, но подымался и шел вновь. Он жаждал города, словно глотка освежающей чистой воды. Он думал о спасении в тухлых отбросах, в сточных реках, или просто на грязном тротуаре. Орехи висели справа от него, они были чудовищно-вожделенны. Они будто дышали совершенством и таинственной ясностью. И был день, и воссияло солнце, глянувшее из-за облака, и ручеек в траве зажегся

слепящим блеском — раскалившаяся, сгорающая, холодная голубизна посреди сочной, переливающейся любыми оттенками зелени. И растущие в траве цветы тут же налились глубоким пурпуром, словно кровь переполнила каждую клетку лепестков, превратив их в узорчатыеалые раны; и болотце вдали отразило резкий свет, заблистав радужными точками клубящихся над ним мух. Поп Глюкин тяжело вздохнул, смотря на явленное всюду великолепие, и двинулся дальше. Солнце зашло за тучку; мир погас и посерел, но слева возник холм, таящий в себе тень и шорохи надежд — нечто фиолетовое сквозило в нем, екая темная глубина, переходящая в сны, в радостные слезы, в мечтания о прекрасных словах, линиях, звуках… Поп Глюкин отвернулся, ощутив убыстряющиеся удары своего, словно рвущегося наружу из груди, заходящегося в танце напряженного стука, сердца, на секунду закрыл глаза — и вновь сделал шаг, другой, третий… Туда, где это кончалось, где была ржавчина, бессмысленность, голод и мрак. Туда, туда. Как жу трудно прийти отсюда туда. Как

трудно куда-то прийти. Но он должен что-то сделать, что-то произвести, что-то нарушить и, тем самым, создать. Сколько красоты и пустоты можно вынести просто так? В город, в город!

И путь продолжался, сверкая. Природа прощалась с Попом Глюкиным, сгорая в разреженной благодати тихого неба, исчезая в бездне ясного голубого воздуха, скрываясь в безбрежной прозрачности, растворяющей собой пейзажи и укромные уголки, и превращающей всё в единую грустную небесную пелену. За последним зеленым деревом возник мрачный угловатый пригород, и новый восторг поразил дух путника, заставляя его убыстрить свои движения и вздохи…

Он куда-то пошел… Шелестели плащи прохожих… Трамвай, чмокнув, раздавил крысиный труп… Молодой монголоид, высовывающийся из-за газетного стенда, засунул руку в карман и харкнул… Девушка побежала… Все начиналось.