Степняк умер прежде, чем ему удалось осуществить свои мечты — основать большой орган.
В Британском музее вместе со мной целыми днями работал глубокий старик В. В. Берви (Флеровский), лет семидесяти слишком. Он едва ходил, плохо слышал и обнаруживал много старческих особенностей. Существовал потому, что бесконечно привязанная к нему жена следила за каждым его шагом и кормила его специально какой-то кашицей. Он представлял собою в полном смысле слова развалину.
Ко мне в Британском музее как-то подошел жизнерадостный Степняк. Коренастый, среднего роста, вся его фигура дышала здоровьем и железной волей. Показывая на Берви, он мне сказал:
— Вот чего я не хотел бы, так это дожить до такого состояния!
Через несколько дней я получил городскую телеграмму: «Немедленно приходите. Убит Степняк».
Степняк вышел из своего дома и пошел к Волховскому через пустырь. Когда, по обыкновению задумавшись, он переходил через полотно железной дороги, на него наскочил поезд, и он был убит на месте.
Берви вернулся в Россию и после революции 1917 г. мне говорили, что он еще жил где-то на Кавказе…
Степняка сожгли в крематории близ Лондона. В похоронах приняли участие кроме русских и очень многие англичане во главе с Ватсоном. В крематории все были глубоко взволнованы и никто не мог ничего говорить. Только Ватсон сказал несколько слов о Степняке, как о своем друге и как о замечательном русском политическом деятеле. От имени русских к Ватсону подошел Волховский и, сдерживая рыдания, только пожал ему крепко руку и по-английски сказал ему:
— Благодарю вас!
Но как ни трудно тогда, жилось мне в Лондон, я все-таки по мере возможности продолжал защищать те же идеи и преследовать те же планы, с которыми в 1888 г. я приехал из России в Женеву. Мне и тогда приходилось плыть не по течению, а против него. Я по-прежнему боролся с теми, что партию ставили выше родины и не видели в какую пропасть ведут нас реакция с одной стороны и проповедь социальной революции — с другой.
В результате этой борьбы с некоторыми эмигрантскими течениями у меня сложились острые отношения со многими из видных эмигрантов, а с некоторыми даже враждебные. Но у меня было много и явных и тайных друзей.
Теплое отношение к себе я встретил в Лондоне со стороны Степняка, а потом Волховскаго, Чайковского, Кропоткина, не смотря на наши некоторые разногласия.
Лично я высоко ценил Степняка и Волховскаго, у нас были прекрасные отношения и я всегда был их открытым сторонником. Оба они прекрасно относились к «Свободной России», но острота моей постановки вопросов, что так часто ставило меня во враждебные отношения с очень многими эмигрантами, заставляло и их, по крайней мере, открыто не быть со мной и по отношение ко мне они по большей части были только тайно сочувствующими друзьями-Никодимами.
Аналогично враждебное или, по крайней мере, отрицательное отношение приходилось встречать со стороны эмиграции и Степняку, и Волховскому — именно за их сочувствие тем идеям, которые защищала «Свободная Россия». Но общее отношение эмиграции к обоим им было, конечно, менее острое, чем по отношение ко мне. Было это, может быть, потому, что оба они избегали открыто выступать против своих политических противников, эмигрантов, и вообще старались не поднимать в печати острых вопросов, как это часто считал нужным делать я.
Степняк работал главным образом среди англичан и по большей части был как бы в стороне от русской эмиграции. Кроме того, у него было большое революционное прошлое и оно ставило его в исключительное положение среди эмигрантов.
Волховский подвергался большим нападкам чем Степняк. Вообще же его любили и глубоко уважали, но многие отрицательно относились к его взглядам на революционные вопросы и часто жестоко на него нападали. Волховский чувствовал это враждебное к себе отношение, и ему иногда, видимо, было тяжело его переносить.
Такие враждебный отношения были, в то время довольно обычным явлением между эмигрантами. Скажу для справедливости, что такая же борьба тогда велась не только заграницей между эмигрантами, представителями разных политических течений, но и в России, — и не только в то время, — да и не только среди русских! Эта борьба между близкими, соперничающими партиями обычная вредная болезнь всех вообще политических партий всех стран и всех времен.
Я очень часто говорил с Волховским по поводу тогдашней борьбы среди эмигрантов. Особенно мне памятен с ним один мой разговор.
У Волховскаго была большая квартира, в несколько комнат. Жил он один, и я иногда оставался ночевать у него.
Однажды, когда его не было, я пришел к нему и лег спать. Когда же потушил огонь и стал уже дремать, я услышал, как он возвратился к себе с целой компанией. Они весело разговаривали между собой, но так как между пришедшими были некоторые, кого я не хотел видеть, то я не вышел из своей комнаты и под их разговор я заснул.
На следующий день я долго не просыпался и Волховский стал меня будить.
— Вставайте, Львович! Идите чай пить! Уже поздно! Я как будто с каким-то испугом схватил его руку, крепко ее сжал и несколько раз повторил ему:
— Так это вы? это вы?
Волховский с изумлением спросил меня:
— Да что с вами?
Я продолжал крепко жать его руку и проявлял необычную для меня экспансивность.
Волховский, хорошо знавший меня, был поражен моими восклицаниями и все спрашивал, что с Вами?
Я ему рассказал необычный свой сон, от которого все еще не мог отделаться.
Выехал я из Лондона на берег моря. Но еще в поезде меня что-то мучило и что-то тянуло снова в Лондон. Когда я приехал на берег моря, то мне там подали телеграмму о том, что в Лондоне умер он — Волховский. Я сейчас же сел в поезд и приехал в Лондон прямо на его квартиру.
Я увидел его лежащим в гробу. Закрытые глаза, бледный, с седой бородой. Он лежал, как живой, каким я его всегда знал. Его кабинет был полон народа. Там было много известных эмигрантов. Готовились уже выносить гроб. Когда я вошел, произносили речи.
М., один из известных эмигрантов, который в то время вел особенно острую борьбу против Волховскаго, говорил об его заслугах в революционном движении и как о дорогом и любимом товарище. Второй, NN., тоже из его противников, который еще недавно называл мне Волховскаго выжившим из ума стариком, пережившим себя человеком, высмеивал его статьи и отрицал всякое его значение, тут пел дифирамбы — и его уму, и его преданности революционному делу. Он говорил, что история революционного движения на своих страницах уделит Волховскому большое место.
Публика вся была глубоко взволнована. Все были в слезах. Я стоял сзади всех, слезы душили меня. Я тоже хотел сказать несколько прощальных слов, о том, как я высоко ценил Волховскаго. Но едва я начал говорить, как голос мой стал обрываться. Я уже чувствовал, что дальше не могу говорить, и вот-вот сейчас должен буду замолчать. Я оборвал то, что начал говорить и, обращаясь к тем ораторам, которые только что произнесли свои панегирики Волховскому, с волнением как-то выкрикнул им:
— Вы теперь восхваляете Волховскаго, когда он умер, я что вы о нем говорили неделю тому назад? Что, напр., вы — я указал на первого оратора говорили о нем еще так недавно?
Голос мой прервался. Присутствующие заволновались, когда я стал это говорить. Все обернулись в ту сторону, где я стоял. Они, очевидно, со страхом ждали, что я кончу каким-нибудь скандалом.
Обратившись ко второму оратору, я ему сказал:
— А вы, что еще недавно писали о нем? Что вы о нем мне говорили?
Именно в это время Волховский стал меня будить. Я открыл глаза, но до такой степени был под впечатлением того, что видел во сне, что не мог отдать себе отчета — видел ли я это только во сне или все это было на яву. Я все еще боялся верить, что это был только сон и несколько раз повторял Волховскому:
— Так это вы? это вы?
Я рассказал ему, какой пережил мучительный сон. Волховский, смеясь, спросил:
— А вы думаете N. (он назвал фамилию перваго оратора), если я умру, будет именно это говорить обо мне?
Я ответил ему:
— Конечно! Я глубоко убежден, что они все забудут все, что теперь о вас говорят и будут вас именно так восхвалять.
— Что ж, — несколько подумавши и улыбаясь, сказал Волховский, — вы, Львович, правы! У нас с вами одинаковая участь. На вас также все нападают. А знаете, что сейчас нужно для вашей биографии, чтобы прекратились все нападки на вас?
Я молчал.
— Вам нужен некролог! Тогда прекратятся все обвинения против вас!
Я никогда не мог забыть этой нашей беседы с Волховским.
Ее я вспоминал во время различных яростных атак, которые часто мне приходилось переживать и впоследствии.
В пылу самых горячих схваток я хорошо понимал и нелепость этой борьбы и то, что она велась только благодаря легкому отношению борющихся друг к другу, потому что ее разжигали нездоровые инстинкты политического соперничества и политических страстей и потому, что в этой борьбе многие свое личное дело ставили выше общего.
В 1914 г., незадолго до войны, я был в Лондоне и, конечно, зашел к Волховскому. Он был уже и стар, и очень болен. Говорил много о смерти. Прощаясь, мы не надеялись более встретиться. Голова у Волховскаго была свежая, дух бодрый. Он продолжал быть тем же Волховским, каким я его знал в самые боевые годы его жизни. Он умел жить и умел умереть — спокойно, с верой в будущее. Он сообщил, что сделал распоряжение о сожжении его после смерти.
Во время нашего разговора мы как бы подводили итоги прошлому. Я ему, между прочим, напомнил наш разговор, только что приведенный мной. Он его хорошо помнил.
— Ну, а что обо мне теперь будут говорить N. и ММ.? — (он назвал фамилии тех эсеров, кто в свое время доставляли ему столько тяжелых минут и с кем он в последующие годы вместе работал в эсеровских организациях) — после того, как я умру? Ведь, наверное, все они будут говорить то же самое, что говорили у вас во сне, — и он добродушно улыбнулся.