Немедленно приступить к изданию газеты я, однако, не мог просто потому, что не было средств, но я тогда же стал о ней сильно хлопотать. Я о ней писал в Россию, где я только что оставил многих, кто хорошо меня знал и кого я хорошо знал, кому было так легко помочь мне основать заграницей свободный орган, в котором можно было бы выступить с программой: ни Ленин, ни Чернов, ни реакция! Тогда же я выпустил в Париже обширное заявление о возобновлении «Былого». Кто теперь взглянет на это обстоятельно формулированное заявление, тот поймет, как широко мне хотелось тогда поставить в научном и литературном отношении «Былое». Тогда же я засел за приготовление второго издания «За сто лет» и по опросным листкам («Для собирания сведений об участниках освободительного движения» и «Для собирания сведений для хронологической канвы по истории освободительного движения») можно видеть, как широко ставилась мной и эта задача.
Мне казалось, поставленные задачи так важны, что на мой призыв кто-нибудь да откликнется. На это я имел право надеяться и потому, что и в первом издании «За сто лет», и в заграничном «Былом» я доказывал возможность хорошо выполнить их заграницей. Но скоро я увидел, что дождаться из России отклика на эти мои призывы не так-то легко.
Но все мои сложные и мучительные хлопоты о «Былом», «За сто лет» и о газете, если легко могли быть известны тем, кто имел со мной дело, то их не могла также легко знать широкая публика. Ей была более знакома шумная борьба с провокаторами и о ней более всего и говорили.
Привезенный мной из России список провокаторов сильно всех взволновал. Одни верили мне и помогали изобличать провокаторов. Другие — наоборот, защищали обвиняемых мною провокаторов и открыто готовились начать против меня самую беспощадную войну. Только удачное разоблачение Кенсинскаго, и его бегство несколько сдержало пыл моих обвинителей. Борьба против меня некоторое время сделалась по внешности более сдержанной и первое время не выливалась ни в какие резкие формы.
Но вот в начале июня 1908 г. я выступил с обвинением против шлиссельбуржца Стародворского. Это было, может быть, первым делом, которое в широкой публике, как заграницей, так и в России, явно сорганизовало вокруг меня столько острой ненависти. То, что до тех пор таилось у отдельных лиц против меня за то, что я начал ворошить осиное гнездо провокаторов, все это выплыло наружу и против меня повелась настоящая кампания.
В то же самое время на меня обрушилось давно подготовлявшееся нападение со стороны поляков за мои обвинения против их провокаторов. Многие из обвиняемых мною провокаторов нашли себе горячих защитников.
Внешним поводом для начала кампании поляков против меня было то, что польская социал-демократическая партия, получившая от меня список обвиняемых провокаторов только для расследования, неожиданно опубликовала его в своей газете «Красное Знамя» с прямым указанием, что сведения идут от меня. Статья «Красного Знамени» подняла целую бурю в польской печати и меня засыпали запросами и протестами — особенно по делу Бжозовского.
Таким образом, к лету 1908 г. дела Стародворского и поляков-провокаторов выбросили на улицу во всем его объеме вопрос о борьбе с провокаторами. С тех пор в продолжение нескольких лет без перерыва и русская, и европейская печать были полны статьями о русских провокаторах в связи с моими разоблачениями. Едва ли какой либо другой вопрос из русской жизни привлекал в то время такой же общий интерес. От разговоров о разоблачении провокаторов никуда нельзя было уйти. Все было полно ими!
Можно указать, как на общее правило: при разоблачениях даже самых гнусных и самых опасных провокаторов, по поводу которых потом не могли даже объяснить, как можно было хотя минуту их защищать, все они находили себе горячих защитников, кто ручался за них головой и кто с пеной у рта обвинял меня в том, что я легкомысленно гублю честнейших людей. Это делало все мои разоблачения необыкновенно трудными и необыкновенно тяжелыми.
Но злоба, которая при этих разоблачениях развивалась против меня, никогда не приняла бы того острого характера, если бы защитников разоблачаемых провокаторов тогда не воодушевляла бы бросавшаяся в глаза, не всегда даже им понятная, злоба эсеров против меня. А у эсеров был особый повод вести против меня систематическую кампанию, чтобы дискредитировать и погубить меня.
Глава XXV
Обвинение Азефа в провокаторстве. — Образование комиссии для расследования «слухов о провокации в партии эсеров». — Приезд заграницу Лопатина.
Весь 1908 г., кроме меня, только очень немногие эсеры знали, что сущность поднятой мной борьбы с провокаторами заключалась вовсе не в тех именах, о которых все говорили и все писали. Для меня и для эсеров борьба с провокаторами и в то время сводилась главным образом к имени, которое в публике было известно только очень немногим: — к имени Азефа. Вокруг этого имени у нас все время и велась, скрытая для публики, жестокая борьба.
Мы знали, какую роль в революционном движение играл Азеф, и для нас было ясно, что, когда его дело будет вскрыто, то оно поглотить все другие дела о провокации и получит огромное общерусское политическое значение.
Когда я приехал в Париж, в новую свою эмиграцию, то первое слово, которое я выговорил, было:
— Азеф.
С этим словом я, не расставаясь, жил последние полгода в Петербурге и в Финляндии. О нем я думал и днем и ночью, изо дня в день, целыми месяцами.
В Париж я приехал с твердым убеждением, что Азеф — провокатор. Об этом я сейчас же сказал моим ближайшим политическим товарищам и дал знать в партию эсеров. Оттуда сначала окольным путем меня переспросили, правда ли, что я решаюсь обвинять Азефа. Я ответил, что глубоко убежден, что Азеф-провокатор. В ближайшие после моего приезда дни меня встретил видный эсер Минор и, как о чем-то совершенно невозможном, спросил меня — неужели я действительно серьезно обвиняю Азефа? Я ему ответил: да!
Я старался ему изложить факты и свои соображения, почему я обвиняю Азефа, как провокатора. К Минору я относился с полным доверием, как к старому своему товарищу, и потому в своем рассказе я не пропустил ничего из того, что знал по этому делу. Но я нисколько не изумился тому, что мои слова не поколебали в Миноре веры в Азефа. Он спросил меня, — хорошо ли я знаю роль Азефа в революционном движении, и подробно рассказал мне об участии Азефа в самых громких террористических делах. В его рассказе для меня было очень мало нового. Все это я давно знал.
Я расстался с Минором с тяжелым чувством. Он мне говорил о моей страшной ответственности даже не столько лично перед Азефом, сколько перед партией эсеров, которую я гублю своими обвинениями. Со своей стороны я указал ему, какую он и его партия берут на себя ответственность перед всем освободительным движением, страстно защищая злостного провокатора.
Вскоре после моего разговора с Минором ко мне явились эсеры Натансон и Леонович уже с официальным требованием от имени партии объяснений. Они мне объявили об основании, по решению товарищей из России, тайной следственной комиссии для расследования слухов о провокации в партии эсеров. Приблизительно тогда же я узнал, что умиравший в Швейцарии Гершуни, когда ему сказали о моих обвинениях, очень взволновался и заявил, что как только поправится, сейчас же поедет в Россию вместе с Азефом и своей террористической борьбой они докажут нелепость слухов об его провокации.
Следствие об Азефе велось совершенно тайно. В него были посвящены только очень немногие.
В это время я близко сошелся и с самым горячим защитником Азефа Борисом Викторовичем Савинковым и между нами сразу установились самые доверчивые и дружеские отношения.
Тогда же в Париже я встретил группу эмигрантов, так называемых, левых эсеров — Гнатовского, Юделевича, Агафонова и др. На самом деле они были скоре правыми эсерами. Они вполне были согласны со мной, что в партии существует центральная провокация, а некоторые, с которыми я был откровеннее, соглашались и с тем, что этот провокатор — именно Азеф, — и они стали помогать мне в моих расследованиях.
Огромное значение для всей моей тогдашней деятельности имел приезд заграницу Лопатина летом 1908 г. С ним я хорошо был знаком и раньше, но особенно близко я сошелся с ним именно в этот его приезд заграницу. С тех пор в продолжение нескольких лет моя эмигрантская деятельность изо дня в день теснейшим образом была связана с ним.
Первый раз Лопатина я встретил еще летом 1884 г. в Москве. Я был совсем молодым революционером, а он только что тайно приехал из-за границы и скрывался, как нелегальный. Полиция его отыскивала всюду днем с огнем.
Тогдашняя моя встреча с Лопатиным произвела на меня глубочайшее впечатление. Осенью 1884 г. его арестовали и он был освобожден из тюрьмы только в конце 1905 г. — после двадцати одного года тюремного заключения в Шлиссельбургской и Петропавловской крепостях. После освобождения ему не разрешили остаться в Петербурге и прямо из тюрьмы выслали под надзор полиции в Вильно, где жил один из его братьев. Я в это время только что вернулся из своей эмиграции и, хотя еще не совсем прочно легализировался в Петербурге, тем не менее тайно поехал в Вильно повидаться с Лопатиным и провел у него сутки.
Лопатин жадно меня расспрашивал о том, что было за последние двадцать лет, как он выражался, «после его смерти», а мне он рассказывал, как им жилось в Шлиссельбургской крепости. Но я старался больше ему рассказывать, чем его расспрашивать. Лопатин засыпал меня вопросами о лицах и событиях. Он необыкновенно умело расспрашивал о всем том, что ему было нужно знать.
Во втором часу ночи мы легли спать в одной и той же комнате. Прежде чем потушить лампу, я показал ему несколько заграничных брошюр. Он быстро, с какой-то жадностью стал их перелистывать. Я заранее знал, за что он больше всего ухватится. Он почти выхватил у меня из рук брошюру «Процесс двадцати одного». По этому процессу он судился. Там было рассказано об его аресте и суде над ним. Я видел, что ему уже не до меня. Я лег на свою кровать и, как мне потом рассказывал Лопатин, моментально заснул. Часа через два я проснулся и увидел Лопатина, с каким он волнением, очевидно, не в первый раз перечитывал брошюру о своем процессе.