Вдали приближалась к каравану и увеличивалась какая-то чёрная точка, поднимая целое облако пыли. Увидя её, предводитель солдат сказал:
— Опять этот бедняк, безумный поэт.
— Ему выпало счастье совершать свой путь с попутчиками, — сказал один из солдат. — Мы служим ему охраной.
— Без сомнения, он никогда не добрался бы до своей родины, если бы не встретил каравана, чтобы укрыться под его покровительство. Его не преминули бы убить и ограбить на полпути.
— Полпути! Что это за страна? — спросил, надрываясь от смеха, развеселившийся толстый солдат, игравший среди товарищей роль шута.
Другие солдаты громко расхохотались.
Сюфер не внушал более беспокойства даже самым недоверчивым людям. Его хвалили за сдержанность, за то, что он не пытался вмешиваться в их караван и пользовался их покровительством в пути лишь на расстоянии. Солдаты находили у него большое умение обращаться. Они даже начали порицать своего начальника, Фабра, за его равнодушие к этому бедняге, который увеличивал их наличные силы и услаждал их досуг во время длинного пути, найдя среди них безопасность на столь опасной дороге, наводнённой разбойниками и красным зверем. Эта недоверчивость удивляла их, как людей, привыкших к гостеприимству восточных народов, готовых держать всегда открытой свою дружбу и палатку, не только для соседа, но и для прохожего.
Они одобряли доктора Робэна, когда увидели, что он подходит к Сюферу. Последний присоединился к каравану и скакал возле него, в терновнике. .
Толстяк доктор погнал своего мула и стал издали подзывать Сюфера:
— Эй, послушай, певец!
Сюфер остановился и изобразил на лице удивление человека, которому свалилось неожиданное счастье. Он сошёл с лошади и склонился, протянув руки, как будто простираясь на землю, согласно обряду поклонения, то есть прикасаясь к земле семью частями тела: лбом, коленями, большими пальцами ног и рук. Это польстило тщеславию Робэна.
— Встань, друг, — сказал он покровительственно, пробуя разыграть гордого вельможу, — и поедем рядом.
Они отправились вместе, и Робэн объяснил, что ему необходимо иметь несколько красивых стихов, чтобы прочитать и подарить даме своего сердца. Сюфер придал лицу созерцательное выражение и успокоил Робэна, сказав, что не замедлит найти для него кое-что, которое подойдёт к нему, как воск. Он предложил ему несколько стихов, сначала не понравившихся Робэну: они были или слишком медоточивы, или возвышенны, а нельзя же было толстуху Лизон сравнивать с розой, не вселив в неё мысли о насмешке; с другой стороны, тем более не следовало сравнивать её с исполинскими вершинами Азербенджанских гор.
— Ваша милость не пожелает ли выслушать стихов Абу-Кадрисси? — спросил Сюфер.
И он запел:
Та, что овладела моим сердцем, сказала мне с томлением: почему вы задумчивы и изнемогаете?
Какие сахарные уста заковали вас в свои цепи?
Я взял зеркало и подал ей,
Сказав: кто эта красавица, блистающая в этом зеркале?
Томность вашего цвета лица — янтарь, лучше которого нет ничего. Зачем ваши глаза сжигают то, что привлекают к себе ваши прелести? Будь проклят товарищ, который так скоро размягчается.
Принесите благоухающие цветы, чтобы вернуть сердце моему царю.
— Нет, нет, — возразил доктор, — я не задумчив и не изнемогаю, благодаря Бога, и ещё могу за себя постоять. Совсем ко мне не подходит ваша история изнемогающего влюблённого. Нам нужно более мужественной силы.
Они остановились на следующем мадригале поэта Наср из Нишапура, который забавлялся нанизыванием жемчужин поэзии:
Она походила бы на луну, если бы не её рыжая коса.
Она походала бы на флягу вина, если бы не её собственный букет. Поистине можно сказать, что её щёки — само солнце.
Если бы солнце не имело затмений и пятен!
— Не рассердится ли она на эти восточные сравнения? — заметил робко доктор. — Они не кажутся мне лестными.
— Господин, — сказал Сюфер, — поэт Наср из Нишапура был знаток по части женской красоты, и если можно применить хоть одно из его стихотворений к европейской женщине, то это для неё — большая похвала. Впрочем, знайте, что солнце, луна и вино для персиянина — всё, что есть самое священное, а мы — почти в Персии.
Эти соображения чисто местного характера показались Робэну вескими, и он долго оставался возле певца, озабоченный изучением на память этого экспромта. Он всё перепутал, нарушил порядок слов и поместил вино в луну, а луну во флягу. Он не захотел отважиться в тот же день попробовать, какое произведут впечатление его стихи; ему потребовалось ещё пробное повторение, и он просил поэта не удаляться, чтобы снова приняться за работу.
На другой день они сделали привал в Цилехском караван-сарае. Певец поместился там же, не имея другого выбора.
Он побратался со стражей; солдаты нашли, что он добрый и весёлый малый. После завтрака Мари́ сама попросила его прийти и пропеть ещё несколько стихов. Он спел стансы Саади, заставляющие предаваться мечтам после того, как их услышишь, и которые кажутся так прекрасны по своей простоте и глубокой философии, что их пленительный отголосок долго ещё остаётся в ушах. Он пел:
Капля воды упала из облака в море.
Она была совсем ошеломлена, глядя на необъятное море.
Увы! — сказала она. — Что я такое в сравнении с морем?
Поистине, где есть море, там я настоящее ничто.
В то время как она в своём ничтожестве так размышляла, Устрица приняла её в свои недра и воспитала там. Небо успешно закончило дело и довело её до того, Что она сделалась знаменитой жемчужиной в короне государя.
Мари́ протянула свой кошелёк певцу; она любила эту поэзию, сладострастно ласкавшую её нервы, возбуждённые и раздражённые утомлением и треволнениями, перенесёнными в пути.
— Бедный певец, — сказала она, — жизнь его проходит в странствованиях от ночлега до ночлега, без собственного очага, без друзей, среди людей всегда новых и равнодушных, тогда как он сам сеет в народ золото своей поэзии и пурпур своего сердца.
— Таким, а не иным был предок Гомер, имя которого наверно неизвестно, означает ли заложника или слепого, — сказал доктор Робэн. — Он ходил из селения в селение, и пастухи бегали за ним, чтобы послушать его, в то время как он развёртывал перед ними все богатства своей поэзии, которую можно сравнить с вышивкой по золотой канве. А между тем не любовные песни внушала ему муза: он предпочитал воспевать сражения и военные подвиги; что бы он сделал, если бы Эрос, подобно ветру Ноту, вздувавшему паруса галеры, наполнил его сердце, как переполнил моё? Эрос, глава хора сестёр Касталид, вдохнови поэта, который умоляет тебя и сейчас воспоёт красоту своей дамы сердца.
И, бросив на Лизон томный взгляд, Робэн запел гимн Наср из Нишапура. Произведённое им впечатление было самое забавное: при слове «луна» Лизон побледнела, при слове «фляга вина» она сделалась ярко-красной, когда же её щёки были приравнены к солнцу, то она поднялась, побагровев, и воскликнула:
— Он надо мною насмехается!
И звонкая пощёчина опустилась на пухлую щёку доктора, как стая молодых кузнечиков на посевы гречихи.
Это вызвало самый шумный взрыв хохота; доктор же ссылался на чарующее влияние местного характера, нравы восточных народов и авторитет своего учителя-поэта.
Благодаря такого рода приключениям Сюфер, не пробуждая недоверия, мало-помалу втёрся в дружбу к лицам, окружающим Фабра. Они тем менее подозревали Сюфера, что он вносил в свои сношения самую предупредительную сдержанность и всегда был готов сократиться и уединиться. Он сопровождал стражу, как паразит, платя за свой паёк песнями, и вскоре никто не обращал на него внимания, как будто он представлял часть поклажи.
Шесть недель спустя караван прибыл в долину Аракса, совсем близко к источнику Евфрата.
Иногда на Жана нападали минуты уныния, и, бродя под громадными дубами, он обменивался с Мари́ разговорами, в которых высказывал свою глубокую озабоченность.
— Дорогая Мари́, — говорил он, — не сожалеешь ли ты, что захотела меня сопровождать? На какую опасность, на какую крайность я тебя повёл? По правде, я не знаю, что я должен сделать: благодарить ли тебя за твою преданность или сожалеть, что ты отправилась со мною?
— Недобрый друг, — ответила Мари́, — зачем ты со мною так говоришь? Разве я достойна сожаления? Разве ты слышал когда-нибудь, чтобы я выражала жалобы? Напротив, опасность привлекает меня, и я обязана тебе этим новым ощущением. Но если бы даже это было так, то где могло быть мне лучше, как не возле тебя, и чем бы я стала без тебя? Я должна благодарить, что ты позволил мне следовать за тобою.
— Будущее так мрачно, что я дрожу за тебя, — сказал Жан. — Я повсюду вижу врагов: Ферриоля, турок, соединившихся против нас иезуитов и миссионеров — столько людей, которым выгодно моё исчезновение. Тропинка честолюбия усеяна силками.
— Какой ужас! — сказала Мари́, смеясь. — отгони эти мрачные мысли, вместо того чтобы попусту предаваться отчаянию.
И она протянула ему над поводьем лошади свою руку в перчатке, которую Жан поцеловал, сказав:
— Хотелось бы мне менее опасаться, а между тем у меня мрачные предчувствия. Слишком много врагов окружает меня в этой незнакомой и вероломной стране. Я опасаюсь какой-нибудь ловушки и раздумываю, что станет с тобою, если со мной случится несчастье. У тебя останется два друга — в лице Жака и Альвейра, которые будут покровительствовать тебе при твоём возвращении назад, но вас будут ненавидеть за то, что вы были моими друзьями, и неизвестно, остановится ли преследование на мне.
Мари́ заплакала, и так как Жан извинился за свои зловещие предположения, то, овладев собою и гордо выпрямившись, она сказала:
— Нет, не извиняйся, надо всё предвидеть. Если случится несчастье, клянусь тебе, что, несмотря ни на что, твоя миссия будет исполнена, и твой сын и наследник один представит Великому Софи грамоты, вручённые его отцу королём.
Жан восторгался мужеством этой женщины, в которой опасность удесятерила силы. По-прежнему живая и весёлая, она сопротивлялась усталости и, казалось, черпала мужество в самих затруднениях.