Борьба за трон. Посланница короля-солнца — страница 57 из 69

Вскоре Карпульский лес в Канахире представлял обширное поле сечи. Там было безумное порхание очарованных пташек среди пагубного для них кружения кобчиков и кречетов; перья разлетались и зацеплялись за ветки, капли крови падали и катились по листьям, а крики муки смешивались с увещеваниями слуг, призывом загонщиков дичи, с звуками литавр и цимбал, производя оглушительный гам среди взмахов крыльев, испуганного порханья, быстрых спусканий стрел и выстрелов из длинных ружей наборной работы с перламутровыми прокладками.

Случайно во время преследования Мари́ и Жак остались одни. Они заблудились в густой роще, наполненной благоуханием марены и листьев лавзонии. Жак скакал возле тётки, когда они заметили, что они совершенно одни. Вдали слышались выстрелы и звуки цимбалов. Мари́ остановилась.

— Ну, что же это, мы потеряли охотников?

— Я об этом не сожалею, — сказал Жак.

— Да, но надо к ним присоединиться, и сейчас же.

— Мы совсем близко от загонщиков, и через некоторое время мы их снова найдём. Видите, место сборища охоты на этом косогоре, напротив. Не хотите ли минутку подышать и отдохнуть? От наших лошадей пар валит.

— Я не прочь, но только минуту, — ответила Мари́.

Жак помог ей сойти с лошади, и так как она чувствовала, что он слишком сжал её талию, то выскользнула от него и с равнодушным видом побежала собирать розоватые ягоды душистой кассии.

— Какая счастливая судьба, дорогая тётя, что я остался с вами наедине!

— Чем же она счастливая? Вы ошибаетесь, если думаете, что от этого подвинулись вперёд, лучше сорвите-ка мне этот анемон и дайте горсть душистой травы нашим лошадям. Будьте же полезны.

— Присядем на секунду на этот мягкий цветочный ковёр.

— Ни-ни, красивый молодой человек, — ответила Мари́ и села на пень опрокинутого дерева.

Жак тотчас же поместился у её ног.

На мгновение последовало молчание.

— Какая прелестная местность, — сказала Мари́, — и какое упоительное утро! Не смотрите на меня, Жак, такими млеющими глазами, и поговорим по-хорошему.

— Хорошо вам говорить! — ответил Жак.

— Тогда отправимтесь, племянник!

Но Жак взял руку Мари́. Последняя у него медленно её отняла и быстро вскочила на седло; они поехали.

— Жак, вы превосходный друг, — сказала Мари́ с упрёком, — и вы меня очень огорчаете. Зачем вы поступаете со мной так, чтобы заставить меня почувствовать, что моё положение даёт право на ваши надежды? Вы жестоки!

— Я? Когда я готов отдать для вас жизнь! Разве вы для меня не самое дорогое существо на свете?

— Я вас также люблю, но по-другому, с доброй, искренней дружбой, как хотела бы видеть и с вашей стороны.

— Перестаньте быть такой милой! — ответил Жак.

— Вы насмехаетесь, — сказала Мари́.

— Зачем мне насмехаться? Вы хорошенькая, и вы это хорошо знаете, молоды и идеально смелы. Никогда не было женщины более желанной, чем вы.

— Бедный друг, я могу быть вам матерью!

— Вы говорите вздор. Я не хочу принять этого за правду. Это кокетство. Вы стараетесь для того, чтобы послушать, как я буду вам возражать и вас изобличать.

— Дерзкий!..

— Да, бабушка!

— Вы несносны!

— Это хорошо, прочитайте наставление!

— Но мне кажется, что я имею на это право?

— О! Не ловите меня на слове, — сказал Жак с печальным выражением, — вы знаете, какое почтительное уважение питаю я к подруге моего дяди.

— Почтительное — прекрасное слово в то время, как вы объясняетесь в любви! Если бы дядя вас услышал?..

— Боже мой, разве я думаю о дурном? Вы обворожительны, и разве моя вина, что я не могу помешать себе видеть это и говорить вам об этом?

— Любезности очень милые и льстят женщине моих лет.

— Ваших лет! Прабабушка! Что касается меня, то я не знаю, что отняли у вас годы, но я обожаю за то, что они вам оставили.

— Фраза недурна. Она — ваша собственная?

— Злая, вы всегда смеётесь, а я глубоко чувствую всё, что вам говорю.

— Впрочем, что же вы хотите более моей дружбы? Любезный друг, если у вас есть, в чём я не сомневаюсь, немного чуткости, то вы остережётесь выражать мне ваши желания. Они были бы естественны, похвальны и, очень вероятно, хорошо приняты в свете, если бы относились к замужней женщине: это было бы в порядке вещей; вы не противны, я с этим согласна и признаю, что женщина со вкусом очень приятно бы устроилась с вами; вы видите, что я сужу о вас довольно прекрасно, и вы меня более не упрекнёте, что я худо отношусь к вам. Да, полно, размыслите, будьте серьёзны. Мы здесь не в парижской гостиной, я не светская женщина, не жена, нуждающаяся в утешении, и то, что было бы вашим долгом в Париже, если бы случились такие же обстоятельства, здесь смешно и гнусно. Да, смешно, потому что весь ваш подвиг превратится в деяние одного водевильного племянника, который подтибрил любовницу своего дяди, а гнусно, потому что в трудных обстоятельствах, в каких мы находимся, мне кажется, дело идёт о слишком крупных интересах, чтобы вмешивать в них глупости. Подумайте о том, кто мы, что вы делаете, и о миссии, которую мы должны охранять, и возвысьте немного вашу душу и мысли. Я удивляюсь, что мне приходится напоминать вам об этом, но наконец это, несомненно, не развлечение людей, путешествующих во время летнего отдыха, и не знаю, но я считаю себя выросшей и облагороженной благодаря нашей теперешней жизни. Мне кажется, получить от неё немного славы и иметь возможность гордиться собой благодаря ей — прекрасный подвиг. В этой отдалённой стране, где наши встречаются редко, и в особенности ещё реже они являются защищать другие интересы, а не свои, я чувствую, как моему сердцу передаётся вся гордость моей родины, а в моих венах бьёт лихорадка преданности к величию и славе Франции.

Она воодушевилась: ветерок, приносивший с собой благоухание цветущих кустарников, бил ей в лицо.

— А вы, мой жалкий друг, говорите о своей любви, — продолжала она, — что я говорю: о своей любви, — просто о своём вожделении, о надежде на удачное волокитство, об удовлетворении прихоти. Если бы вы знали, — а вы видите, как мало я этим удивлена, рассержена или взволнована, — если бы вы знали, как всё это мне безразлично ввиду сознания высшего долга и трудной задачи! Не чувствуете ли вы теперь здесь, что родина должна быть вашей единственной госпожой: думайте о ней и защищайте её; приберегите для неё всю вашу энергию и всю вашу любовь; имейте немного того пыла, который я хотела бы посеять и распространить в вас всех, чтобы воодушевить вас истинным рвением, которое не было бы снисхождением или препровождением времени. Вы же один должны и можете быть на это способны, так как для вас одного эта жертва есть самый настоятельный долг. Флориза и Альвейр не в пример другим и путешествуют для собственного развлечения; Пьер ещё так молод, что к нему можно предъявлять одно требование — это жить; единственно вы обязаны жертвовать собою для нашего дела вполне, телом и душою; я этого требую от вас. Вы предлагаете мне вашу любовь — нужно другое и более того: дело идёт не о волокитстве, а о жизни или смерти. Вы говорите: это кокетство? А я вам отвечаю: героизм! Вот видите, мы не понимаем друг друга. Это продолжается; не один день вы опять повторитесь.

Мари́ раскаялась, что была так жестока; она смягчила свой взгляд, положила свою руку на руку Жака и заметила кротко:

— Надо было вам сказать это раз навсегда, ради нашего блага.

Но если бы она выразила всю свою мысль, то скоро бы стало понятно, что она сердилась на своего вздыхателя не больше, как на себя, и что она боялась назойливого чувства, которое тот желал зародить в ней. Между Жаком и собою она подняла преграду столь высоко, как только было возможно, так как, спустив её ниже, она сомневалась бы с своём мужестве, чтобы её не переступить. Впрочем, по природе она была довольно стойкой, чтобы посвятить себя всю прельстившему её великому долгу и гордости — распространять среди народов незапятнанное имя Франции; она исполняла свою роль с той страстностью, какую вкладывают женщины в то, что их пленило: роман умалил бы и унизил это опасное предприятие. Её героизм возвысил её настолько верна мысль, что добрые дела распространяются, как благоухание, которое укрепляет и предохраняет.

Жак попробовал оспаривать её, говоря, что он предлагал ей свою жизнь, свою кровь и даст убить себя ради неё, что это было верно и просто, что не стоило труда говорить об этом. Но если в этом был героизм, то почему же эта пошлая преданность не допускает волокитства или любви? Разве не слава для французских офицеров, что они умеют одновременно вести дела Марса и Венеры? Не умеет ли самый мелкий солдат обожать свою милую и в то же время дать себя убить ради своего знамени? Таким образом, предлог был плох и нисколько не привёл Жака в уныние.

— Позвольте, — сказала, полуулыбаясь, Мари́, хорошенькая, свежая, розовая и обольстительная в своём охотничьем наряде, — позвольте, вы смешиваете точки зрения. Дело не идёт, по крайней мере, в данный момент о том, чтобы вы дали себя убить, что было бы, конечно, ясно, просто и коротко. Военная доблесть не терпит таких усложнений, пусть она загромождает голову и сердце, однако её путь определён. Можно сражаться и любить, но вы будете иметь ложное мнение о нашем положении, если сравните его с положением армейского корпуса на поле сражения, лицом к лицу с неприятелем. Если бы мы видели этого неприятеля! Но где он? Где он прячется? Какой тайной пружиной двигает он? Какое переодевание изобретёт он? Каких агентов двинет оц в поход против нас? Он всемогущий, у него есть всевозможные средства, люди, он — у себя, а мы подвигаемся вперёд, окружённые тайной, в беспрестанном и мрачном подозрении различных препятствий и неизвестности. Подумайте об этом: наша жизнь — сомнение, которое никогда не разоруживается и которое неутомимо следит за всем и остерегается всего и всех: нищего, проходящего мимо, и слуги, держащего под уздцы нашу лошадь. Вот что единственно важно в этот момент; не забывайте об этом ни на минуту и следите за всем; этого достаточно, чтобы вас занять в настоящее время, а я об этом не хочу даже думать: так эта мысль меня ужасает.