Последний выразил, в каком он отчаянии от её решения уехать, и просил её, не может ли она отсрочить. Она была бы у него, как королева, он положил бы к её ногам все свои сокровища, и её жизнь была бы рядом наслаждений и празднеств.
— Если вы должны уехать, зачем вы приехали? — сказал хан. — Вы смутили голову и сердце старца, который знал женщин лишь по тем созданиям, которые живут в его гареме; вы божественны и обольстительны, и вы явились предо мной как видение из другого мира. Где я узнал бы такую женщину, как вы? Наши султанши — красивые и покорные, сладострастные и неподвижные рабыни, предметы удовольствия и отброса, которыми глаза гнушаются, когда чувственность удовлетворена... Но вы — восхитительная европеянка, вы — сама грация, ум, красота, весёлость, разум, подобие небесных гурий. Ваши взгляды сражают и покоряют сердца, как стрелы молнии, разбивающие самые старые дубы в лесах Ала-Гёзы, и, если вы уедете, моя жизнь будет пуста и нелепа, как поле, опустошённое симуном. Вы — солнце, которое греет мои окоченевшие члены; если вас более не будет здесь, я почувствую себя охваченным сырым холодом Грузии, от которого сабли в ножнах покрываются ржавчиной и ослабляется тетива лука; но в вашем присутствии я пропитываюсь нежным и благотворным теплом стран Ирак-Аджеми, где достаточно положить цветок на горлышко кувшина, чтобы предохранить вино от соприкосновения с воздухом.
— Мой знатный друг, — ответила Мари́, — я очень тронута вашим расположением, и, поверьте, оно мне делает честь. Но можно ли говорить о сердечных делах на другой день смерти любимого существа, которое было моей жизнью? Могу ли я вам дать большее доказательство моей дружбы, как оставаясь слушать вас, когда должна бы рассердиться и уйти?
— Это, моя красавица, приёмы и чувства, неизвестные нам в Персии и в которых я ни капли не понимаю, но они делают вас ещё более загадочной, непроницаемой и ещё более желанной.
— Это — удобный случай доказать мне свою любовь. Вы знаете, как важно для меня и для выгоды моего короля, чтобы Великий Софи принял из рук моего сына подарки и письма, которые мы везём. Эта блестящая честь вызывает зависть не у одного соперника: французский посланник в Константинополе употребил самую бесчестную уловку, чтобы нас задержать, и не остановился пред преступлением; с другой стороны, партия иезуитов порождает всевозможные затруднения и соперничества. Если вы меня любите, вы мне легко это докажете; вручите тотчас же моему сыну его паспорт и остерегитесь освобождать того, которого Мишель, проклятый агент Ферриоля, и отец Монье беспрестанно просят вас освободить.
Хан с неудовольствием улыбнулся.
— Но, позвольте, это будет дурная услуга делу моей любви, если я дам вам средства как можно быстрее удалиться от меня.
— Жертвовать — одно из наслаждений любви, — ответила Мари́.
— Не на Востоке, моя божественная.
Мари́, вся вздрогнув, встала.
— Так вы мне отказываете? Хорошо. Ваш господин узнает, как вы дорожите посланником, отправленным могущественным и дружественным королём.
Хан побоялся далеко зайти. Он хотел удержать Мари́ и велел драгоману передать ей тысячи уверений в преданности, объяснить, что его безумие было дочерью любви, что он желает быть ей во всём приятным и что он охотно всадит кинжал в своё сердце, чтобы избавить его от печали; но требование Мари́ дать ей средства как можно скорее уехать было для него пыткой.
Мари́ прикинулась высокомерной, ничего не хотела слышать и вышла от него на глазах рабов, испуганных досадой и гневом своего господина. Она опять присоединилась к своему отряду телохранителей и достигла дома, где её поместил хан.
Там она застала Флоризу, лежавшую на софе в тени.
— Ну, когда же мы отправимся? — спросила она. — Старый хан дал тебе паспорт?
— Нет ещё, — отвечала Мари́, — но я думаю, что крепко держу его в руках. Я прикинулась жестокой; он должен теперь отчаиваться, что рассердился; он придёт с извинениями. Мужчины — дети пред женщинами: достаточно нам уйти, чтобы они побежали по нашим следам.
— Да, — сказала Флориза, — у меня в Париже висела в спальной картина, изображавшая то, что ты говоришь: убегающую Галатею и гнавшегося за ней пастуха с яблоком.
Это неожиданное напоминание о Париже опечалило Мари́. Теперь ничто её туда не вызывало; она могла провести остатки своих дней здесь с мусульманами, окружавшими её почётом и любовью. Остальной мир был для неё пуст; она могла посвятить всё своё время, все заботы, все свои средства персидской миссии. Затруднения, которые ей предстояло побороть и предусмотреть, бесчисленные занятия по приготовлению к близкому отъезду, охранению драгоценной клади, устройству путешествия — все эти заботы живо ослабили первую печаль, вызванную смертью её друга. Её энергичная, деятельная природа тотчас же взяла верх, а страсть побеждать препятствия ослабила горечь её сожалений. Рассеяние — сильное лекарство против печали, и горе поддаётся развлечению, какое бы оно ни было.
Между тем дни проходили, и хан, слишком влюблённый в Мари́, не решался выдать ей паспорт.
Желая польстить народу, Мари́ усвоила нравы и одежду мусульман. Она надевала широкие шаровары, юбку или оиму, короткую шёлковую рубашку, шаль, скреплённую под подбородком и обрамляющую её лицо, синий плащ и тонкие золочёные башмаки. Волосы она стала носить распущенными до пят, вплетая в косы шёлковые нити, скреплённые на концах узлом из драгоценных камней; её шею украшало золотое ожерелье с привешенными на нём гроздьями колец с драгоценными камнями; на лбу она нарисовала себе синий ромб. На её висках красовалась вышитая повязка, а на руках блестели золотые запястья; ящичек с тонкими благовониями, привешенный на ожерелье, спускался на её грудь.
Мари́ повела восточную жизнь, и даже все думали, что она переменила религию. Большинство её свиты составляли персы, исключая нескольких армян, которые, находясь по своей национальности под покровительством Франции, считали, что лучше быть на службе у французской дамы.
Особенно двое из её слуг выказывали необычайное рвение: один из них назывался Кадул, а другой Корнулу. Под бронзовыми чертами лица, окаймлённого красивой чёрной бородой, никто не узнал бы Сюфера, вечного помощника Мишеля, прочно основавшегося в доме, чтобы тайно наблюдать за Мари́ и доносить обо всём Мишелю, который остановился в некотором расстоянии оттуда, в местечке, называемом «Три армянские церкви». Он ежевечерне отправлял последнему известия с тайными гонцами, которые отыскивали его послания в стенной впадине условного места.
Мишель сильно досадовал на оборот, который приняло дело. Он знал о страсти эриванского хана к Мари́ и о том, насколько было бы бесполезно представляться ему, чтобы просить паспорта, пока эта женщина будет там. Она находилась под слишком высоким покровительством, чтобы возможно было мечтать от неё отделаться, и он не мог положиться на силу своих верительных грамот к хану, который был предупреждён в пользу маленького Фабра.
Ему казалось, что единственным вероятным средством было довести Мари́ до опозорения себя настолько, чтобы хан не мог более продолжать своего покровительства, не оскорбляя Великого Софи, своего главы.
С помощью тайных соучастников он распространял на всех перекрёстках, площадях и у брадобреев самые неприличные слухи о француженке и её окружающих ради возбуждения чувства неприязни в народе. Рассказывали, что много раз её видели выходившей ночью из дома насхера, сын которого был будто бы её любовником, и настоящая её обязанность заключалась в мытье белья и починке вещей господина Фабра, при котором она находилась лишь как служанка, что плохо уполномочивало её требовать по наследству это посольство, и что её подруга, Флориза, была падшей женщиной, кутившей с дворцовыми офицерами. Впечатление, произведённое этими слухами, недолго заставило себя ожидать. В монастырях и окрестных миссиях её отлучили от церкви. Однажды, когда она переходила Эриванскую площадь, один армянин-католик плюнул ей на платье, выражая отвращение; за это она приказала подвергнуть его палочным ударам по ступням; он долго хворал, и этот случай раздражил его соотечественников.
Необходимо было нанести решительный удар, и Сюфер взялся за это. Он воспользовался услугами своего товарища по службе, слишком наивного Корнулу, сделавшегося бессознательной жертвой заговора.
Этот Корнулу, принадлежавший к слугам, предоставленным в распоряжение Мари́ Пёти́, был толстый, розовый армянин-католик, набожно воспитанный иезуитами в религии и в презрении к беззакониям. В детстве он ускользнул от избиения, обагрившего кровью его деревню, и вырос в страхе Бога и мусульман. Сначала он был певчим в церковном хоре, потом церковным слугою, в Эривань же его занесло течением перипетий бродячей жизни в качестве носильщика, садовника и слуги. Он обладал слишком ограниченным умом, чтобы когда-нибудь возвыситься над своим крайне низким положением человека, обречённого на рабство. У него была одна из тех бездеятельных, обречённых на слепое повиновение и подчинение всем влияниям натур, которые обращаются в орудие сильных волей, умеющих их убеждать. Сюфер легко угадал в нём послушное орудие для исполнения его планов и сумел наигрывать на его слабых струнах веры и дремавшего фанатизма, хорошо зная, что самый мягкий человек делается самым отважным, если удастся его раздражить и превратить в бешеного агнца.
Он возбуждал его ежедневно против хозяйки, о которой он рассказывал ему тысячи ужасных клевет, и внушил ему такое к ней отвращение, что этот честный человек готов был покинуть службу у такой ужасной женщины. Но это не входило в расчёты ложного Кадула. Они уговорились покинуть этот пагубный дом вместе, сделав огласку, чтобы заявить от имени оскорблённой религии негодование против этой великой преступницы, которая даёт стране лишь безнравственные примеры и отвратительные уроки. Корнулу было легко уговорить, и он стал служить неисправно и небрежно, а на замечание своей хозяйки отвечал наглостью, удивившей её, привычную видеть его всегда исправным и покорным.