Борхес. Из дневников — страница 3 из 8

Понедельник, 1 июня. Борхес: «„Ортега-и-Гассет пишет, что эпика — это жанр, который обращается к прошлым временам и совершенно чужд нашей жизни“[34]. Он хотел сказать — его жизни! Что за убогость воображения. Разве он не видит постоянного присутствия эпического в жизни; как он мог не увидеть его в гражданской войне?!» <…>

Среда, 10 июня. Борхес: «Пастернак мне не интересен. Предпочитаю думать о нем плохо, нежели хорошо».

Пятница, 19 июня. Борхес: «Те, кто спрашивает: ‘Что подумают о нас за границей’, — очень тщеславные люди. Что ты думаешь о политике Суматры? Как трактуешь последние события на Памире?» И так далее.

Среда, 24 июня. О героях «Илиады»: «Они, как аргентинцы, но не из ‘Мартина Фьерро’, а нынешние, которым для драки надо разозлиться. Сначала они бранятся, потом дерутся. Им неведома краткость, как героям саг; в них есть что-то от итальянцев».

Понедельник, 27 июля. Читаем первые страницы «Лолиты» Набокова. Борхес: «Я бы поостерегся читать эту книгу. Пожалуй, она очень вредна для писателя. Чувствуешь, что писать иначе невозможно. Сразу начинаешь обезьянничать перед читателем, фокусничаешь, достаешь цилиндр и кролика, мельтешишь, как Фреголи[35]».

Воскресенье, 23 августа. Борхес: «Важно, не чтобы читатель верил прочитанному, а чтобы он чувствовал, что писатель верит написанному».

Четверг, 27 августа. Борхес: «Всегда мечтал обзавестись ‘Большим Брокгаузом’; это была энциклопедия в двадцати с чем-то томах; сейчас мне попался на глаза ‘Большой Брокгауз’ в двенадцати томах. Наше время ошибается, считая энциклопедии справочным материалом, а не книгами для чтения. Раньше энциклопедия была целой библиотекой, с историей китайской литературы, историей крестовых походов, биографией Мильтона».

Четверг, 3 сентября. Читаем сонеты Гонгоры. <…> Борхес: «Видишь? Лучшие стихи Кеведо написал Гонгора».

Воскресенье, 13 сентября. Кажется, Неруда утверждал, что важно не стихотворение, а все, что вокруг. Борхес (пародируя): «Важен не этот нож, а контекст, астрономия. Неужели он не боится, что рано или поздно все увидят: это же всего лишь видимость мысли?»

Понедельник, 14 сентября. Борхес: «Кафка мыслил притчами. Наверняка у него не было иных объяснений для своих рассказов, кроме сказанного в тексте; коротко говоря, его тема — отношения человека с непостижимым богом и космосом. Бог из финала книги Иова, Бог, повелевающий Левиафану, — вот бог Кафки, бог совершенно непостижимый… Мой отец говорил, что есть люди, например гаучо, способные мыслить лишь образами, и что знаменитые притчи из Евангелия доказывают: Христос был одним из таких людей. <…>. Он говорил образами, поскольку мог мыслить только образами».

Воскресенье, 27 сентября. Борхес: «Кафка изобрел совершенно новый вид повествования, но в отличие от всех изобретателей-предшественников умел использовать свое изобретение с необыкновенной расчетливостью и проницательностью, сведя элементы к минимуму. Эта простота композиций — одна из его главных заслуг». <…> Бьой: «Если сравнить Джойса с Кафкой, Джойс предстает этаким Бретоном или Тцара[36]». Борхес: «У Джойса есть очень красивые фразы». Бьой: «Достоинства Джойса — в таланте слова и риторических способностях, которые поднимают его до высот подлинного красноречия; а недостатки в том, что он недалек и не способен выстроить произведение. Кафка — необыкновенное существо (не только как писатель, но и как человек). Сочинения Кафки интересны человеку; сочинения Джойса — стилисту. Джойс — это своего рода Кеведо».

Понедельник, 28 сентября. Борхес: «По-моему, Ките лучше Шелли: он считал себя невеждой, говорил, что ничего не читал». Вспоминаем нападки Де Квинси на Китса, его hoofs[37], попирающие язык, любовь Китса к ужасным словам. Китс и Шелли показались современникам столь приторными, что их приняли за педиков. Борхес: «Поколение Кольриджа, Де Квинси и Водсворта лучше поколения Шелли, Китса и Байрона; однако у публики знамениты именно эти последние. Байрон из них менее плох… Нет, у Китса стихи лучше, и он стоит отдельно, намного выше Байрона и Шелли, но Байрон писал в более классической манере. Байрон гораздо выше Шелли: за ‘Дон Жуаном’ ощущается необыкновенная легкость и, может, не столь возвышенная, но необычайная сила; а за многословными, windy, поэмами Шелли — ничего. Удача Шелли в том, что обычные люди, понятия не имеющие о литературе, считают его поэтом. Байрону тоже выпало такое счастье, но его звезда уже закатилась. Суинберн же, будучи намного лучше Шелли и Китса, неизвестен за пределами мира литературы».

Понедельник, 5 октября. <…> Говорим о жизни Аполлония Тианского, описанной Филостратом[38]. Борхес: «Вот думаешь, что книг, подобных ‘Тысяче и одной ночи’ должно быть много, а их нет. Хорошие книги должны появляться в конце литератур: это дистилляция множества предшествующих книг, многих литератур. Вероятно, понадобилось немало книг о путешествиях, чтобы появился ‘Синдбад’».

Понедельник, 12 октября. Борхес: «Вот я писал рассказ о ронинах[39] очень тщательно, а Эмита[40] выловила у меня тридцать три ошибки. Ошибаешься там, где никогда и не подумаешь: герой ложится в постель, но оказывается, что постели нет; измажешь кровью простыню, а простыни, оказывается, тоже не существует».

Четверг, 15 октября. По поводу «Войны и мира» Борхес замечает, что неверно начинать роман большим праздником с большим числом персонажей, которых читатель должен индивидуально распознать: «Зачем Толстой так нагружает читателя, заставляя отождествлять каждого? Есть же замечательный ход: ‘Жил некогда человек’, — почему им не воспользоваться?»

Воскресенье, 25 октября. Пытаемся читать «Гаргантюа»; не получается. Борхес: «Книга Рабле не для читателей, а для комментаторов. Сначала я старался ее полюбить, а потом понял, что даже спать не хочу с ней в одной комнате. <…> Она — отрицание всего французского».

Воскресенье, 8 ноября. Завтра Борхес читает лекцию о Шиллере: «Очень любопытно узнать, что же я буду говорить. Ничего в голову не идет».

Пятница, 13 ноября. Борхес: «Хорошеє произведение узнаешь, даже читая в плохом переводе, ведь что-то обязательно остается. Хорошую вещь всегда можно перевести. А непереводимые вещи не так важны: это игрушки, они служат для удовольствия…»

Вторник, 17 ноября. Борхес: «Реализмом называется все жестокое, порочное, эсхатологическое. Господа, в какой реальности вы живете? В моей ничего такого не происходит».

Вторник, 22 декабря. Борхес рассказывает, что в самые страшные моменты гражданской войны в Мадриде Хемингуэй в шутку написал на двери номера Уолдо Фрэнка[41] «фашист». Эта шутка могла стоить Фрэнку жизни. Испанский коммунист-писатель, стерший надпись, поведал об этом Борхесу и добавил, что Хемингуэй был скверным типом. Борхес: «Это видно по его книгам. Если он так восхищается злодеями, то наверное и сам злодей».

Борхес: «Если бы Франция дала миру только Рабле, Леона Блуа и Гюго, она бы славилась гениями; но поскольку там попадались и правильные писатели, считается, что Франция неспособна производить гениев».

1960 год

Суббота, 2 января. Борхес: «У кого всемирная — и загадочная — слава, так это у Гёте. Он не только великий поэт; он мудрец, своего рода Конфуций или Будда. Французские и английские стихи у Гёте очень плохие. В Гёте было что-то провинциальное. Une sorte de Voltaire sans esprit[42], хотя характер у него тоже не подарок… Наверняка в его личности было что-то очень мощное, не дошедшее до книг: все, знавшие его, считали его гением».

<…>

Борхес вспоминает, что Гейне высоко ценил блистательные фразы Гёте, в которых, словно в парадной карете с эскортом, следовал единственный персонаж — одна-единственная идея. Цитирует фразу Гейне: «Я умолял Бога превратить меня в греческое божество, и вот умираю старым евреем».

Среда, 6 апреля. Борхес: «Нужно писать книги, и отговорки тут неуместны. Бессмысленно говорить, что вот, мол, то помешало или это. Пиши то, что должен писать. Это единственный долг; долг, от которого отговорками не отделаешься».

Четверг, 7 апреля. Говорим о «Shadow line»[43]. Борхес: «Начало выглядит абсолютно естественно. Фразы у Конрада четкие, ясные, он сразу устанавливает с читателем доверительные отношения. Такой способ входить в тему кажется менее оригинальным, чем у Генри Джеймса или Фолкнера. Возможно, такая естественность вредит Конраду: в конечном счете, это не его личная манера, не он ее придумал, это то, что делают все, но доведенное до совершенства. А у Джеймса или Фолкнера есть собственная манера, которую не спутаешь с другой, это их личное изобретение, чем и кормятся критики».

Понедельник, 2 мая. Борхес о человеческом безумии: «Критики считают, будто экспериментальную литературу создает Маринетти, а не Конрад».

Четверг, 12 мая. Борхес, прочитав предисловие Сэмюэла Джонсона к «Словарю»: «Замечательная вещь. Как Джонсон сознавал, что все приходит в забвение, как видел себя безумцем! Надо видеть себя безумцем. Жизнь каждого, каждый день нашей жизни гораздо необычнее, чем ‘Одиссея’. Это такая узенькая дорожка, составленная из повторов памяти… До работы над ‘Словарем’ Джонсон мечтал о чудесных удовольствиях, которые его ожидают, когда он припадет к источникам мудрости… Затем, когда это стало реальностью, труд обернулся для него бременем — искать цитаты из классиков, находившихся под рукой…»