Борис Годунов — страница 34 из 50

— Э-ге-ге! Здорово живёшь!

Пересядет к попутчику в сани. А там слово за словом да и вывалит, что в дороге услышал, как грибы из кузова.

— Вот так-так!.. — разинет рот слушающий его человек. — А нам, дуракам, не ведомо.

Другому их передаст. Тот — третьему, и, глядишь, новость в день-другой в такие дали докатится, что и понять трудно. Так вот и к игумену Борисоглебского монастыря через многих людей дошло, что вор Гришка Отрепьев, о котором он грозную бумагу от патриарха получил, вроде бы и не вор, но человек богобоязненный и к церкви приверженный.

Игумен в мыслях раскорячился.

Мужики, пройдя по долгим дорогам, рассказывали, что новоявленный царевич службы стоит во все дни, чин церковный блюдёт, благость на нищих и убогих изливает, богу-вседержителю молится трепетно, изнуряя себя в тех молитвах, даже и чрезмерно.

И другое слухи донесли.

Войско, рассказали игумену, у царевича несметное. Больше того, говорили, что города он не воюет, но они сами открывают перед ним ворота. Народ вяжет воевод и выдаёт царевичу. Такое ещё сильнее ввело игумена в смущение. Он попросил принести известной монастырской настоечки.

Настоечку принесли. А по монастырю среди братии пошёл разговор, что игумену бумага прислана от патриарха, а он в ней сомневается.

В это-то время, когда игумен настоечку попивал, дабы мысли пришли в порядок, а братия волновалась, исходя душевными силами в тревожных разговорах, привёл в монастырь обоз из пяти саней Степан. Нужда у него объявилась в сене. Снега были высокие, морозы, и сена выходило на лошадок его много больше обычного, а в монастыре, известно, и сена, да и овса запас был немалый.

Введя обоз в монастырский двор и обиходив лошадок, Степан толкнулся к монаху Пафнутию.

Пафнутий встретил его странно. Снулый был какой-то, сумной. Брови надвинул, буркнул:

— Не до тебя.

Степан покорно повернулся, пошёл к лошадям. Потоптался вокруг саней, поглядел на церковные кресты, ещё потоптался. А мороз жал на плечи, и чувствовалось, что к вечеру ещё похолодает.

Ближняя к Степану лошадка, понуро опустив голову, помаргивала обмерзшими ресницами, ознобливо подёргивала кожей. Иней одевал разгорячённых дорогой лошадей больше и больше. Степан голицей[120] провёл по усам, по бороде, поднял голову и недобро посмотрел на окно Пафнутьевой келии. За решёткой не видно было никакого движения. По двору же монастырскому братия так и шастала. То один монах пробежит, придерживая рясу и скользя худыми подошвами по наледи, то другой. И лица, заметил Степан, у монахов озабоченные. «Что это они, — подумал, — аль угорели?»

На крыльцо вышел Пафнутий. Взглянул на Степана, сказал:

— Иди в собор. Велено всем собраться.

Отец игумен, выпив настоечки, всё же решил: «Приказ патриарший строгий. Ослушаешься — и худо будет». Поднялся от стола и, охая и держась за поясницу, походил по палате. Приседал при каждом шаге, кренился в стороны, будто его ноги и вовсе не держали, постанывал, покряхтывал натужно. В мыслях было: «Ах, царевич, царевич богобоязненный… Ах, города, ворота перед ним открывающие… Ах, воеводы, связанные и на милость царевичу выданные…» Но тут же и другое объявилось в голове: «Иов-то, может быть, и недоглядит за непорядком по слабости и забывчивости, но вот слуги его ничего не забывают. И народ это суровый. Ослушаться нельзя. До царевича далеко, а у этих молодцов руки длинные и цепкие. Нет, повеление патриаршее исполнять надобно».

Пафнутий со Степаном в храм вошли, а он уже был народом заполнен. И тут Степан услышал страшные слова. По бумаге читанные отцом игуменом, они ещё в четверть силы звучали. А здесь, под высокими сводами, гулко чувствующими и слабый шёпот, в огне свечей, освещавших храм текучим, колеблющимся светом, под взглядами святых, смотревших с окон распахнутыми строгими глазами, слова ударили в полную силу.

— …крестное целование и клятву преступивший… — поднялось под купол собора и грянуло, многократно увеличившись в звуке на головы.

У Степана даже скулы напряглись болезненно. А уже другие слова обрушились на него:

— …души купно с телесы христианского народа погубивший, и премногому невинному кровопролитию вине бывший…

Степану представилось что-то красное, кровавое, дикое. Свет свечей ударил по глазам и ещё больше удивил пугающие краски, замельтешившие в глубине сознания. Он опасливо оглянулся.

Братия стояла, опустив лица. Степан увидел: запавшие в неверном свете свечей глаза, тенями прорезанные по лицам морщины, чёрные пальцы, прижимавшиеся ко лбам. И представилось ему, что на Русь идёт что-то страшное. То, что не пощадит святых церквей, разрушит города, веси, изломает даже и саму землю с её полями и лесами, выплеснет реки и озёра.

И тут он вспомнил увиденный им однажды вихрь, катившийся воронкой по степи. Вихрь падал в травы сверху из чёрной тучи и, раскачиваясь и клонясь, двигался по степи. В те минуты табун Степанов, сбившись плотно тело к телу, застыл в напряжении, и он, табунщик, понял, что нельзя в сей миг позволить сорваться лошадям с места. Одна лошадь сделает шаг — и тогда, ломая ноги и калеча друг друга, табун покатится по степи в бешеной скачке, которая навряд ли кого-либо из лошадей оставит в живых. Степан шагнул к жеребцу и обхватил его за шею. «Стой, стой, милый! — закричал в ухо, перекрывая вой ветра. — Стой…»

— …крестопреступник, разбойник, душегубец, человекоубиец, кровопиец, — обрушивалось с высоких сводов, — да будет проклят!

И упало последнее, убивающее:

— Анафема!

Лошадей в страшный вихрь табунщик удержал. После службы в соборе Степан подошёл к монаху Пафнутию и, не поднимая лица, сказал:

— За сеном я приехал.

Пафнутий поглядел на него долгим-долгим взглядом. Глаза у монаха страдали.

— Правильно, — сказал он, — правильно, сынок. Будет тебе сено. Будет.


Пан Юрий Мнишек больше и больше удивлялся, глядя на мнимого царевича. Этот человек был непостижим для его ума. В мнимом царевиче всё было противоречиво. Потерпев поражение при штурме Новгорода-Северского, он впал в чёрную меланхолию, но уже через неделю, услышав громкие крики толпы, приветствовавшей его после службы в захудалой деревенской церквушке, гордо поднял голову и, казалось, перестал замечать и пана Мнишека, да и всё польское рыцарство, которое только несколько дней назад униженно умолял не покидать его и спасти от казавшихся ему вокруг врагов.

Одна нелепость дополнялась другой.

Отрепьев, во время скитаний по Польше мывший посуду в кухне у захудалого пана Габриэля Хойского, воспринял сдачу сильнейшей крепости Путивля как нечто обычное и даже долженствующее. Это было невероятно.

Пан Мнишек и мнимый царевич сидели за столом, когда гонец привёз неожиданную весть. Отрепьев выслушал посланца путивлян, не выразив ни удивления, ни радости, и со спокойным лицом продолжал ужин. Он даже не взглянул на пана Мнишека, который в ту минуту от изумления чуть не подавился глотком вина.

Но через несколько дней, получив очередной отказ от воеводы Петра Басманова сдать Новгород-Северский, уже разбитый до обвала земляного, мнимый царевич впал в такую растерянность и такое отчаяние, что его едва усадили в седло.

С паном Мнишеком они стояли на холме, значительно отдалённом от Новгород-Северской крепости, но и с этого расстояния было видно, что города, почитай, нет. Есть дымящиеся развалины, и ещё день-два — и защитникам крепости нечего будет оборонять, однако у мнимого царевича так тряслись руки, что он едва-едва удерживал поводья коня.

И тем более удивило пана Мнишека равнодушие, с которым мнимый царевич воспринял известие о переходе на его сторону Комарицкой волости. Комарицкие люди приехали в лагерь мнимого царевича с объявлением о подданстве и двух связанных воевод приволокли, но мнимый царевич даже отказался выйти на крыльцо и встретить их, сказавшись больным. Так же, без проявления каких-либо чувств, он принял весть о том, что ему поддалась волость Кромы. Но впал в буйство и ярость после того, как увидел собранные в дорогу сундуки Мнишека. Вскочив в палаты пана Мнишека, он бешено, с пеной на губах, закричал, что это предательство, хотя в своё время, выслушав робкое заявление Мнишека об отъезде, едва разомкнув презрительно сложенные губы, спросил равнодушно: «Когда пан предполагает выехать в Варшаву?»

И всё. А сейчас он тряс головой и по-подлому громко, не считаясь с тем, что его слышат жадные на чужие слова уши, орал на Мнишека, как на последнего холопа. Пан должен был пригласить для его успокоения личного посланца панского нунция и ещё двух иезуитов, Чижовского и Лавицкого.

Иезуиты говорили с мнимым царевичем больше часа. Когда пан Мнишек вошёл в палату к мнимому царевичу, тот сидел у окна и на лице его была такая усталость, будто он прошёл многовёрстный путь и наконец присел в изнеможении. Лицо с запавшими щеками, с явно проступившими синяками под глазами, по-восковому светилось. Руки тяжело и безвольно лежали на лавке. Мнимый царевич вяло поднялся навстречу Мнишеку и обнял его. Пробормотал невнятное и опять сел на лавку. Больше Мнишек не добился от него ни слова.

Помимо этих странностей мнимого царевича, путающего большое, что могло влиять на ход происходящих событий, и малое, которое ни в коей мере не меняло ничего, пана Мнишека беспокоили и другие тревожные обстоятельства.

В лагерь мнимого царевича с каждым днём всё прибывал и прибывал вставший на его сторону люд. И первое время это радовало и обнадёживало Мнишека. Как же иначе: с каждым прибывшим — будь то казак или мужик — увеличивалась сила мнимого царевича. Но пан Мнишек, однажды проезжая по лагерю, обратил внимание на то, что лиц польских среди множества прибывающих мужиков и казаков почти не видно. И это его неприятно поразило.

С ним произошло то же, что происходит с хозяином, который ждёт по весне, как вешние воды заполнят пруд посреди его угодий. Хозяин насыпает валы, которые бы сдерживали воды, укрепляет берега и с радостью встречает первые весенние потоки. Его радует, как, растопленные солнцем, снега дают первые воды, он счастлив, услышав звон и гулкий шум струй — залог будущего урожая. Но вот пруд заполняется. В водах уже чувствуется глубина и сила, они так полно подпёрли берега, так широка их гладь, что это несказанно веселит глаз. И вдруг хозяин видит: воды продолжают прибывать, и он с ужасом понимает, что ещё немного, чуть-чуть — и вешнее половодье сровняется с подпирающими его валами, а там и пойдёт через верх. Тогда конец пруду: воды размоют, развалят, растащат, сметут берега.