Борис Парамонов на радио "Свобода"- 2006 — страница 12 из 45

В этом смысле русский крестьянин может служить примером органического и правильного развития: он не включен в тотальную систему разделения труда, а всё, что ему нужно, способен сделать сам: и хлеб вырастить, и телегу починить. Поэзия и философия мужику не нужна; а коли так, то она никому не нужна, и есть праздная барская забава. Этот тезис — образец народнического мракобесия, как говорил Бердяев, — может и должен быть оспорен; но вот что в семье не нужно четырех автомобилей — это уж точно.




Радио Свобода © 2013 RFE/RL, Inc. | Все права защищены.


Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/266804.html


* * *



[Русский европеец Борис Пастернак] - [Радио Свобода © 2013]

Бориса Леонидовича Пастернака (1890—1960) всю жизнь то сводило, то разводило с Европой, с Западом. О своем большом европейском путешествии во время учебы в Марбургском университете, еще до первой мировой войны, он замечательно написал в книге «Охранная Грамота». Главное там — описание Венеции и еще — страшного сна в Марбурге, пророчески предсказавшего гибель Европы в чем-то вроде новой тридцатилетней войны. Еще раз Пастернак побывал в Германии в начале двадцатых годов, там же вышло первое издание книги «Сестра моя жизнь». Потом, уже в тридцатые годы, его, против собственной воли, заставили поехать на Парижский антифашистский конгресс, где он не говорил о фашизме, а сказал о поэзии: она не на небе, а в траве. Это было последняя встреча Пастернака с Западом. Но под конец жизни ему грозило опять-таки быть насильственно отправленным в Европу уже без возвращения на родину: это всем известная история с Нобелевской премией, когда власти сказали, что Пастернак может ехать в Стокгольм за премией, но обратно путь ему заказан. Пастернак написал тогда открытое письмо, в котором говорил, что не мыслит своей жизни вне России и от премии отказывается. Очень выразительная иллюстрация к теме «русские и Европа».

Между тем Пастернак, как раз приближаясь к старости, почувствовал, как это важно для него: выйти из изоляции, обрести заслуженный громкий успех, общаться не только с людьми, но с аудиториями. Письма его, начиная с 1945 года, полны такими мотивами. Длилось это недолго — кончилось в сорок шестом, в августе, с постановлением о журналах «Звезда» и «Ленинград», ошельмовавшем Ахматову и Зощенко. Короткая послевоенная оттепель кончилась, не успев начаться. Контакты с Западом были грубо и надолго прерваны, причем с обоих концов: пресловутое постановление удержало от возвращения на родину уже собиравшихся Бунина и Бердяева.

В декабре 1945 года Пастернак писал сестрам в Англию, касаясь недавно опубликованной там книги переводов его прозы и появившихся о нем в Англии статей:

Конечно, для меня больше чем радость — священное какое-то счастье, что, пусть случайно и по ошибке доброжелателей, я попал в общество имен, которые мне были в жизни дороже всего, — Рильке, Блока и Пруста. Нахождение мое в этой атмосфере естественно и закономерно. Для меня большим утешением в суровой моей судьбе были ваши персоналисты вокруг «Трансформэшн», я их близко не знаю и в особенности как о художниках ничего не могу сказать, но общий духовный рисунок, что ли, идейное его очертание, те стороны, какими в нем присутствуют символизм и христианство <…> — всё это удивительно совпадает с тем, что делается со мной, это самое родное мне сейчас, самое нагретое место на холодной стене, отделяющей меня от вас.

Дальше Пастернак пишет, как его поразил и взволновал его успех в больших аудиториях, как молодые люди подсказывали ему позабытые им строчки стихов:

Интересно, что эта стихия немножко жертвенного, необъяснимого успеха, этого чуда взаимопониманья и отдачи себя, всегда налицо, всегда где-то рядом подстерегает меня, и, казалось бы, чего лучше, отдаться ей на всю жизнь без перерыва.

Вот такой была программа жизни позднего Пастернака, понявшего в своем отчасти и вольном уединении, что он поистине заслужил славу и любовь. Но как характерно, что уже в этом вполне оптимистическом письме возникает слово «жертвенный». «Жертвенный успех» — это и есть норма христианского поведения, «подражание Христу» как говорили в старину.

Пастернак писал в позднейшей автобиографии «Люди и положения»:

Я люблю свою жизнь и доволен ею. Я не нуждаюсь в ее дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю.

Это было написано в 1956 году в качестве предисловия к готовившемуся тогда и не вышедшему однотомнику. Невозможно усомниться в истинности этих слов, но так же невозможно не принять во внимание послевоенных настроений Пастернака. Он хотел выйти к людям — и был даже готов к жертве.

Так и произошло. Этой жертвой было опубликование за границей романа «Доктор Живаго», с последующими за этим славой поношением и распятием. Выставочная витрина в случае Пастернака оказалась Голгофой, крестной мукой. Христоподобной фигурой Пастернак задумал своего героя, и это не совсем ему удалось, но оказалось, что эта роль пришлась впору самому автору.

Отношение Пастернака к христианству — очень большая тема, ее если и обсуждать, то отдельно и особо. Но здесь можно сказать, что европеизм Пастернака — это как раз его христианство. Едва ли не лучшее в романе «Доктор Живаго» — рассуждения о христианстве. Хотя бы, для краткости, такое:

Евангелие <…> говорило: в том сердцем задуманном новом способе существования и новом виде общения, которое называется царством Божиим, нет народов, есть личности.

Не нужно даже напирать на христианство для того, чтобы увидеть в этих словах квинтэссенцию европеизма — не как культурно-бытовой характеристики, но как нормы долженствования.

Известно, как резко изменил Пастернак свою стиховую манеру, как он отказывался от ранних своих стихов в пользу тех, что появились в «Докторе Живаго». Несколько огрубляя, можно сказать, что ранний Пастернак, периода «Сестры», — ветхозаветен, а поздний евангеличен. Стихи из «Живаго» — это как бы Джотто. Но и вне проекции его поэзии на христианство можно раннего Пастернака любить больше, — когда он не Джотто, а Пикассо, когда он кубист и футурист.

Но текут и по ночам


Мухи с дюжин, пар и порций,


С крученого паныча,


С мутной книжки стихотворца.

Это из стихотворения под названием «Мухи мучкапской чайной». Или вот еще:

Дик прием был, дик приход,


Еле ноги доволок.


Как воды набрала в рот,


Глаз уперла в потолок. 

Ты молчала. Ни за кем


Не рвался с такой тугой.


Если губы на замке,


Вешай с улицы другой.

А кончаются эти стихи так:

Если душным полднем желт


Мышью пахнущий овин —


Обмани, скажи, что лжет


Лжесвидетельство любви.

Для подлинного поэта Мучкап не ниже Европы.



Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/265707.html


* * *



[Борис Парамонов: "Кот в мешке" ]


29.09.2006 04:01 Борис Парамонов

Недавно обратила на себя внимание американской прессы Ингрид Мэтсон, выбранная президентом Исламского общества Северной Америки. Она – профессор, преподает исламскую науку в Хартфордской семинарии, штат Коннектикут. Ученую степень получила в Йельском университете. Организация, которую она теперь возглавляет, имеет целью культурную пропаганду ислама и максимально возможное ознакомление с оным широких кругов Америки. Это общество не научное, а прозелитическое. Неудивительно поэтому, что сама Ингрид Мэтсон – обращенная мусульманка. Она вышла замуж за пакистанца, который содержал семью и дал ей возможность десять лет углубляться в мусульманскую мудрость. Теперь профессор Мэтсон говорит:


«Чем больше в Америке будет мусульман, говорящих с североамериканским акцентом, чем больше мусульман будет рождаться и расти в Америке, тем больше будет понятна исламская культура, тем скорее она перестанет быть чем-то чуждым для местной почвы».


В статье о ней в "Нью Йорк Таймс" ничего не говорится, соблюдаются ли законы шариата в семье американского профессора и не возникают ли при этом семейные неурядицы. Но в студенческих аудиториях скандалы бывают. Так, один студент из Саудовской Аравии выразил недовольство трактовками профессора Мэтсон, говорившей об «исторически понятной» недооценке пророком роли женщин: для вечной истины не бывает истории – как было сказано, так и есть, и будет. Раздраженный, он покинул аудиторию.


Темой докторской диссертации г-жи Мэтсон стал комментарий к строке из Корана: «Верующий раб лучше неверующего свободного». Она говорит, что выросла в католической семье, получила традиционное воспитание в монастырской школе, но по ее окончании пережила религиозный кризис, из которого ее вывело обращение к Корану, где она была поражена фразой о Творце мира. Почему ей при этом не вспомнились соответствующие места в христианской Библии, неофит умалчивает.


Она ездила на спиритуальные занятия в Пакистан. Там ей однажды показали человека, брат которого убил президента Египта Анвара Садата. Ингрид Мэтсон вспоминает, что была взволнована, но сумела справиться с волнением и ассимилировать новый опыт.


Помнится, как в 1968 году, живя еще в Советском Союзе, я по знакомству добыл годовую подписку на журнал «Америка». Однажды попалась в нем статья о студенте, который ходил на занятия в мешке: босой и в мешке, даже без прорези для глаз (была приложена фотография). Суть статьи состояла в том, что студенты, поначалу удивляясь и хихикая, со временем примирились с эксцентричным соучеником и привыкли уважать его особенности. Это был гимн американской терпимости.


Не случайно вспомнилась мне та давняя статейка: очень уж сам мешок навязчивую ассоциацию вызвал, напоминая те «бурки», что обязаны носить женщины у наиболее ортодоксальных мусульман. Нехитрый каламбур приходит в голову: Ингрид Мэтсон купила кота в мешке. Однако мы можем не волноваться за ее судьбу: если ей разонравится ны